Рассказы — страница 16 из 17

— Я и сам знаю, — соглашался я.

Потом через неделю-другую опять приходила повестка и всё начиналось сначала. В девятый или десятый вызов я взял в руки один из валявшихся на столе стетоскопов и вдруг оказался не в ряду призывников, а в ряду врачей.

— Добрый день, доктор! — кивнул мне один из них.

— Добрый день! — вежливо отозвался я.

Конечно, это произошло до того, как я разделся: вряд ли меня приняли бы за доктора в голом виде. Меня направили, а, точнее, меня вынесло общим потоком в кабинет, где проверяли грудную клетку и легкие, и я избавил пожилого врача Риджуэя от половины работы, осматривая каждого второго призывника.

— Вы мне очень помогли, коллега, — признательно сказал он.

Большинство обследуемых я находил годными к службе, но иногда освобождал одного-другого, просто чтобы не казаться странным. Сперва я велел каждому задерживать дыхание и произносить: "ми-ми-ми-ми-ми", пока не заметил, что доктор Риджуэй с интересом на меня поглядывает. Сам он просил их сказать: "ух", а иногда ни о чем не просил. Однажды я наткнулся на парня, который, как обнаружилось позднее, проглотил часы, чтобы врачи подумали, будто у него внутри что-то не в порядке (очень распространенная хитрость: глотали гвозди, шпильки для волос, пили чернила и что хотите, лишь бы увильнуть). Я понятия не имел, какие звуки можно услышать в стетоскоп, и поэтому тиканье часов меня сперва не удивило, но я всё же решил обратиться к доктору Риджуэю за консультацией, потому что никто из призывников больше не тикал.

— У него что-то тикает внутри, — сказал я доктору.

Он посмотрел на меня с удивлением и нечего не ответил, а потом выстукал его, приложил ухо к груди и, наконец, воспользовался стетоскопом.

— Здоров, как доллар! — заключил он.

— Послушайте ниже, — попросил я его.

Парень показал на свой живот, а Риджуэй свысока смерил его презрительным взглядом:

— С этим обращайся к брюшному, — сказал он и отошел.

Через несколько минут к этому парню подошел доктор Блайт Бэлломи и послушал. Он не сморгнул глазом и не изменил мрачного выражения лица:

— Вы, молодой человек, проглотили часы, — сухо сказал он.

Призывник покраснел.

— Нарочно? — спросил он доктора неуверенно и смущенно.

— Этого я не знаю, — ответил тот и пошел осматривать других.

Я проработал в призывной комиссии почти четыре месяца, пока мне не перестали приходить повестки. Я не мог уехать из города, а поскольку продолжал в нем жить и безотказно являлся на освидетельствования, хотя осмотрами занимался я сам, то считал, что обвинять меня в уклонении от призыва оснований нет. Днем я был зазывалой в парке с аттракционами. Управляющим там был долговязый диковатый малый по имени Байрон Лэндис. Несколько лет назад он из озорства взорвал динамитом комнату отдыха в ратуше. Ему нравилось вылить ведро воды на спящего, а однажды его чуть не арестовали за прыжок с самодельным парашютом с крыши страховой компании.

Раз утром он спросил меня, не хочу ли я прокатиться с ним на новом "Алом торнадо": крутых и волнистых "русских горках". Я не хотел, но боялся, что он может подумать, будто я боюсь, и я пошел кататься. Было десять утра, и поэтому в парке никого не было, кроме рабочих, уборщиков и концессионеров в рубашках без пиджаков. Мы залезли в длинную гондолу и, пока я высматривал, кто придет и покатит нас, мы вдруг поехали. Я обнаружил, что Лэндис сам управлял снарядом. Выскочить было уже поздно, мы со стуком и тряской въехали на первый крутой подъем, а потом полетели с другой стороны стремглав вниз под углом и со скоростью восемьдесят миль в час.

— Не знал, что ты умеешь водить эту штуку! — гаркнул я на ухо напарнику, когда мы взлетали по шестидесятиградусной дуге прямо в космос.

— Я тоже этого не знал! — гаркнул в ответ он.

Под грохот и ужасающий свист воздуха мы рухнули в непроглядную Пещеру Тьмы, вырвались из нее и снова провалились у Прыжка Моногана, названного так, потому что рабочий по имени Моноган вынужден был прыгнуть отсюда, когда, во время испытания горок, оказался между двумя несущимися друг на друга тележками. Катание, хотя кончилось удачно, оставило во мне неизгладимый след, и не будет даже преувеличением сказать, что добавило в мою жизнь остроты. Благодаря ему я кричу во сне, ненавижу лифты, хватаюсь за аварийный тормоз в машине, которую ведет другой, лежа, ощущаю себя птицей в полете, а в иные месяцы мой желудок не принимает никакой пищи.

В последние два вызова в призывную комиссию я опять стал осматриваемым, потому что мне надоело быть осматривающим. Ни один из врачей, бывших так долго моими коллегами, меня не узнал, даже доктор Риджуэй. Когда он осматривал мою грудь в последний раз, я спросил, не помогал ли ему раньше другой врач. Он вспомнил, что правда, помогал.

— А он не был на меня похож? — спросил я.

Доктор Риджуэй посмотрел.

— Вроде нет, — сказал он. — Тот был повыше.

(Во время освидетельствования я был без ботинок).

— Хороший пульмонолог, — заметил Риджуэй. — Он ваш родственник?

Я подтвердил, и он направил меня к доктору Куимби, осматривавшему меня уже раз пятнадцать. Куимби дал мне какой-то простой текст для чтения.

— Да куда тебе в армию с таким зрением! — сказал он.

— Я и сам знаю, — согласился я.

Как-то поздним утром, вскоре после последнего освидетельствования, я проснулся под звон колоколов и вой сирен. Он становился всё громче, безжалостней и неотвязней: так пришло перемирие.

Университетские дни

Я сдал экзамены по всем предметам, кроме ботаники — осилить ботанику я никак не мог. Это потому, что надо было по несколько часов в неделю сидеть в лаборатории за микроскопом, уставившись на клетки растений, а я не мог разглядеть и самого микроскопа. Мне ни разу не посчастливилось увидеть в микроскопе клетку, что доводило профессора до белого каления. Он расхаживал по лаборатории, довольный студентами, постигшими искусство изображения сложной и, как мне рассказывали, чрезвычайно увлекательной структуры цветочных клеток. Но тут доходила очередь до меня, а я стоял как пень.

— Ничего не вижу, — мычал я.

Профессор сперва терпеливо объяснял, что нет человека, который не смог бы разглядеть клетку в микроскоп, но потом вскипал и начинал кричать, что я вижу не ее не хуже других и просто дурака валяю.

— Всё равно, цветы под микроскопом утрачивают часть своей прелести, — говорил я.

— Красоту цветов мы в этом курсе не проходим, — уточнил он. — Нас интересует только то, что я называю их механикой.

— Хорошо, — соглашался я, — только я всё равно ничего не вижу.

— Нужно постараться.

Я старательно прикладывал глаз к микроскопу и опять ничего не видел, кроме молочно-туманной субстанции. А ведь моему взору должно было предстать живое и неутомимое движение растительных клеток с четко различимыми границами.

— Я вижу что-то вроде молока, — говорил я профессору.

Это потому, что ты не навел микроскоп на резкость, объяснял он, и наводил его для меня, то есть, для себя. Я опять смотрел в микроскоп, и опять видел только молоко.

Наконец, я получил разрешение на "зачет с отсрочкой", как его называли, и через год сделал еще одну попытку. (Там обязательно надо было сдать экзамен по одной из биологических дисциплин, иначе останешься без диплома). Профессор вернулся из отпуска загорелый как негр, сияющий и полный энтузиазма до конца своих дней объяснять студентам устройство клеток.

— Ну, — радостно взглянул он меня на первом лабораторном занятии, — теперь-то мы эти клетки разглядим?

— Несомненно, сэр.

Студенты и справа, и слева, и спереди от меня видели клетки. И они не только их видели! Они, как ни в чем не бывало, зарисовывали их в свои блокноты. Я, разумеется, ничего не видел.

— Попытаемся, — сказал профессор мрачно, — произвести все возможные регулировки микроскопа, известные человечеству. Призываю Бога в свидетели: я наведу эту линзу так, что вы увидите в нее клетки, или уйду из университета. За двадцать два года, что я отдал ботанике, еще не было случая…

Он оборвал фразу, потому хотя трясся с ног до головы, как Лайонел Бэрримор на сцене, и силился сдержать этот приступ: стычки со мной отнимали у него много здоровья.

Мы перепробовали все возможные регулировки микроскопа, известные человечеству. Лишь один раз мне явилось нечто, кроме черноты и знакомого молочного тумана: с радостью и изумлением я увидел разноцветное созвездие точек, крапинок и кружочков. Я поспешно зарисовал их. Инструктор, заметив мое оживление, подошел от соседнего стола с улыбкой на устах и бровями, поднятыми в радостной надежде. Он взглянул на мой рисунок.

— Что это такое? — спросил он голосом, в котором прорезался визг.

— То, что я увидел, — ответил я.

— Нет, нет, нет, вы ничего такого не увидели! — выкрикнул он высоким голосом, совсем потеряв самообладание, и, прищурившись, заглянул в микроскоп. Голова его вздернулась.

— Это ваш глаз! — закричал он. — Вы установили линзу так, что она стала отражать, как зеркало! Вы зарисовали свой глаз!

Другим предметом, который я тоже не любил, но с которым как-то управлялся, была экономика. В расписании она шла сразу после ботаники, что никак не способствовало усвоению мной ни той, ни другой. У меня в голове они перемешивались, но не совсем так, как у того студента, что приходил на экономику прямо из физической лаборатории. Тот студент был полузащитником в футбольной команде. Звали его Боленцевич. Тогда футбольная команда Университета штата Огайо была одной из лучших в стране, а Боленцевич был одной из ее сверкающих звезд. Чтобы иметь право играть, надо было успевать по предметам, что было нелегко, потому что, если он был и не глупее осла, то явно не умнее. Профессора большей частью смотрели на звезду с прищуром и сквозь пальцы. И ни из них один не делал больше подсказок и не задавал более простых вопросов, чем профессор экономики, долговязый и робкий мистер Бассум. Однажды, когда мы проходили тему "Транспортная сеть и система сбыта" и наступила очередь Боленцевича отвечать, профессор спросил: