НП дивизии. В лесу густо лепятся друг к дружке блиндажи, образуя подобие узкой улички. Над протоптанными тропинками от сосны к сосне протянуты сколоченные наскоро перила, чтобы в темноте передвигаться на ощупь, не зажигая фонаря, — приказано строго соблюдать маскировку.
Ночью слышен гул моторов, лязг гусениц — это танки подтягиваются к передовой. Дивизии предстоит вступить в бой за расширение плацдарма на высоком берегу Волги. Операцией руководит командующий армией. Он находится здесь же, на НП дивизии, при нем оперативная группа, в которую вхожу и я как переводчик.
Высланные на поиск разведчики вернулись без «языка». Они принесли документы убитого ими немца.
Солдатские книжки и письма, если они хранятся в конвертах, на которых указан номер полевой почты, могут дать важные сведения о тех, кто стоит против нас: об их перегруппировке, о пополнении, прибытии новых частей.
На этот раз письма без конвертов, их много — целая пачка, и все от женщины. Она пишет, что ждет, мечтает о нем, любит и сожалеет, что до сих пор не отменено запрещение на отправку посылок. Она собрала ему множество вкусных вещей, шарф и теплые перчатки. «Там у вас очень холодно, одевайся теплее, милый. Мама уже заняла два места в церкви на рождественскую ночь. Там будет, наверное, очень красиво. Мама кланяется и шлет тебе к рождеству сердечный привет и поцелуй».
Следующее письмо датировано январем. Женщина сообщает, что переставила мебель в спальне, и рисует на отдельном листке план комнаты. И такой в этих письмах уют ожидания…
Я вдруг вспоминаю эти же январские дни под Калугой, когда, получив назначение, добиралась в часть…
От Рюрикова поезд дальше не шел. Ветер жег лицо, и коченели руки. Только бы дойти до Алексина.
Повстречались сани с ранеными. Кто мог, бежал за лошадью, чтобы не замерзнуть.
Наконец Алексине. Нигде нет дымка, нет жилья. Одни голые, мертвые трубы на много километров вокруг. Бездомная военная Россия.
У разбитой станции вдруг маленький дом, заваленный снегом. И вроде бы тянет дымком. Толкаю дверь. Она отворяется прямо в комнату. Обдает долгожданным теплом. От резкого окрика останавливаюсь на пороге.
— Без дров никого не впускайте!
Это кричит женщина в темном платке. Она стоит спиной к двери, прикрывая собой двух закутанных маленьких детей, сидящих на столе. Оконная рама затянута немецкой тарой — серый холст с черной свастикой посредине. Мерцает коптилка.
Я продолжаю стоять, не в силах ничего произнести замерзшими губами. Поминутно хлопает дверь, врывается, клубясь паром, холодный воздух, входят бойцы. Женщина, не оборачиваясь, ожесточенно кричит сорванным голосом:
— Без дров никого не впускайте! У меня дети больные!..
Я продолжаю читать письма от немки и вдруг ясно вижу, как в уютный дом к этой женщине входит почтальон и протягивает конверт с черной каемкой.
Мне поручено написать короткое обращение к немцам. Я призываю их сдаваться в плен, если им дорога жизнь, семья и родина. «Но если ты, немецкий солдат, не прислушаешься к голосу разума, то…»
Призыв готов, и командующий решает не связываться сейчас с политотделом, а немедля направить переводчика, то есть меня, на передовую, чтобы прокричать фрицам в рупор этот призыв.
Сопровождает меня Подречный. Мы сели в какую-то стародавнюю бричку (бензин сейчас чрезвычайно экономят) и покатили. Перед въездом на большак Подречный в нерешительности придержал лошадь: дорогу пристреляли немцы, шипящие осколки мин отскакивали в траву. Враг стрелял с равномерными передышками. Подречный выждал, когда поблизости разорвалась мина, и сильно стегнул лошадь. Она рванулась вперед, едва не выбросив нас из брички, вылетела на большак, пересекла его и отважно ринулась вперед по целине.
Пока отыскивали задевавшийся куда-то рупор, выбирали место, откуда будет лучше слышно немцам, мы пережидали в блиндаже.
На рассвете предстоял бой. Но никто об этом не говорил ни слова. Сидящий ко мне спиной боец тихо рассказывал другому:
— …Тогда я ее обнял. Она спрашивает: «Ты чего?» Я говорю: «А я того хочу, чего ты, Катя, сама хочешь…»
В другом углу пожилой солдат рассказывал что-то веселое всем, кто желал его слушать:
— Как это вы, говорит, и пьете и работаете. У меня, говорит, давно бы голова упала. А мы — ничего. Проснулись рано и сели поправлять головы.
— …Утром простился и пошел, — медленно продолжал тот, что рассказывал о Кате. — Обернулся. Она у окна стоит. Смотрит, значит, как я ухожу. Лицо у ней белое, печальное…
…Мы вернулись на НП дивизии. Я дежурю ночью у телефонов — сплю сидя, подперев кулаками голову.
— Примите почту!
Просыпаюсь и вижу ботинки, заляпанные землей, обмотки. Поднимаю глаза — девушка протягивает мне пакет с большой сургучной печатью.
— Распишитесь.
Я расписываюсь. Забрав свою тетрадку, она медлит. Замечает на столе пачку табака.
— Можно? — Ловко сворачивает цигарку, лизнув языком, заклеивает и садится на топчан. — А нам на днях чулки выдали фильдеперсовые, ленинградские. Представляете? Это еще довоенные. А вам?
Челка из-под пилотки спадает на ее тоненькие брови. Закинув ногу на ногу, покачивая ботинком, она дымит, наслаждаясь покоем и женским обществом. Замечает на столе раскрытую книгу, говорит с упоением:
— У меня дома в Торжке книги замечательные. «Дитя порока» — пятьдесят выпусков. «Роберт Гайслер». Зачитаешься! Ну, мне пора, — поднимается она, докурив. — Деревня Манюшино где, не знаете? — Она достает из планшета карту-двухсотку. — Вот она где, видите — километров семь будет.
— Вы ночью хорошо ориентируетесь?
— Да, дойду. Я чего боюсь: идешь-идешь, а из-за куста вдруг немец.
Она одернула гимнастерку, сдвинула назад кобуру.
— Счастливо вам.
— И вам также.
На рассвете загрохотала артиллерия, начался бой.
Я выскочила из блиндажа. В лесу вздрагивали деревья. Возле кухни боец рубил дрова. Он воткнул топор в землю, сел, поджав ноги, весело озираясь, прислушиваясь.
— Угадай, хорошая, кто так сидит? — крикнул он мне. — Башкир на плоту вниз по течению едет. Знаешь? А-ай, все знаешь! Слушай, слушай!
На опушке леса забила батарея, замелькали вспышки огня.
Боец вскочил на ноги, поднял топор, замахнулся и что есть мочи принялся в восторге рубить дрова.
…Дивизия выбила немцев из трех деревень и продвинулась вглубь на семь километров.
Мы движемся за наступающими частями мимо почерневшего танка с сорванной башней, разбитых немецких повозок. Дух захватывает от победы.
За дорогой — неподнятое поле, изрытое гусеницами танков; брошенные каски; рощи и перелески, спаленные огнем артиллерии; балка, петляющая издалека наперерез дороге; она то пропадает с глаз, то вдруг взметнет за поворотом ветви разросшихся в низинке деревьев.
Въезжаем в деревню. У плетня стоит молодая беременная женщина. Смотреть на нее тягостно, оттого что мимо проходят усталые, грязные, с забинтованными головами и руками бойцы. А они, точно увидели что-то родное, заулыбались:
— Здорово, красавица!
— Здравствуйте.
— Гвардейца растишь?
Она улыбается простодушно, не понимая намека.
— Муж из армии придет, а у ней целое гвардейское отделение.
— Дурак! — огрызается она, рассердившись.
Крайняя изба в деревне. Хромой подросток чинит окна — немцы при отступлении побили стекла. Старушка метет пол.
Входят связисты.
— Здорово, бабушка!
— Здравствуйте.
— Ночевать у вас будем.
— А? Вы погромче.
— Ночевать, говорю, у вас будем! — кричит капитан. — Возражений нет?
— Ну что ж, ночуйте, — говорит бабушка.
— Клопы есть?
— А как же!
— Большая семья у вас?
— Я да вон сын-калека.
— Один сын у вас?
— Нет, со мной один. Всего три. Дети есть, как же.
— Где ж остальные-то сыновья?
— И в Красной Армии есть один сын.
— А второй?
— А второй. Какой второй-то? Вот он со мной живет.
— А еще один где же?
— Это какой? В Красной Армии который, он не пишет. Как пришел германец, нет писем. Может, и не живой уже, — бабушка перекрестилась.
Капитан достал из вещевого мешка бритву, кусочек мыльца, и все не унимается:
— А третий-то, бабушка, твой где же?
— Младший-то? А вон он, калека. Куда ж его?
— Чего-то хитришь, бабушка. Немцы у вас были?
— Были, были. Отбирали, все отбирали. Немцы отбирали, староста, полицаи.
— А вас, вот тебя, чем-нибудь обидел кто-нибудь, ну, полицаи, что ли?
— Это сын-то?
— Так у тебя сын полицейский?
— А?
— Сын, говорю, твой был полицейским?
— Были, были, все были, немцы были, староста был. Никто как бог. Восьмой десяток живу. Ну, ночуйте.
Клочок серой бумажки:
«Всем охранникам Талашкинской волости.
К 15 мая 1942 г. доставьте точные сведения на всех проживающих в вашей деревне коммунистов, евреев и цыган, на которых доставьте списки с указанием — фамилия, имя, отчество, год рождения, откуда происходит и кем работал при советской власти.
В косоворотке, нечесаный, немытый — один из охранников. Низкий лоб, тусклый, остановившийся взгляд.
— Врагу продался? Против своих пошел?
У него один ответ на все:
— Мы были под немцем.
Ясное, теплое утро. Цветут ромашки. По дороге, поднимая пыль, идут в тыл пленные, несут на шинели раненого.
Первое, о чем узнаю, вернувшись на хутор: разведчик «Сокол» схвачен в Ржеве.
Майор Гребенюк получил донесение: «Немецкий переводчик глянул на него и сказал: «Этот молодчик — советский подснежник». И первый ударил его. Тотчас же оба немецких офицера пинками сшибли его на пол. Втроем они не переставали бить его ногами, не спрашивая ни о чем».