Рассказы — страница 12 из 46

Юлиус поежился в своей тужурке и взглянул, сморщив лоб, на низко нависшее серое небо, источающее холодную влагу.

Его слегка трясло. Мокрая одежда облипала тело, и ему было невесело. Он знал, что нужно двигаться, работать, чтобы не заболеть и не застыть. Но странная слабость снова овладела его телом и не давала двигаться. Дождь мочил его редкую бороденку, которая свалялась клочьями на его худых, дрожащих щеках.

Пропитанный сыростью и холодом, он почему-то вспомнил сырую яму с лужами на дне, заваленную зерном. Он представил, как сырость и вода пробираются в яму со всех сторон, как разбухают зерна и лопаются мешки...

Он передернул плечами и съежился еще больше, пряча руки в рукава. Он совсем застыл. Его тело, лишенное жира, так легко поддавалось холоду. Дождь барабанил по старой кепке, которая совсем раскисла от воды на его голове и расползлась как блин. Вода стекала с нее на все стороны, проникая за ворот к посиневшему, дрожащему телу. Ему бы следовало итти домой. Он знал, что старший друг не будет сердиться за неудачную работу и сразу же найдет другую, где не нужно будет разводить огня под дождем. Но ему почему-то не хотелось итти домой. Ему даже стало еще более невесело, когда он подумал о том, чтобы итти домой. Он обвел вокруг себя тоскливым взглядом. Дождь покрыл туманной сеткой все окружающее так, что даже пространство, занятое валежником, не было видно до конца.

С другой стороны за оврагом начиналась русская деревня, но она тоже была скрыта дождливой завесой.

Только самая крайняя постройка — русская кузница — чернела сквозь дождь каким-то неясным пятном. Юлиус остановил свой взгляд на этом пятне и больше не хотел смотреть никуда.

Он вспомнил, как месяц назад, когда он свалил последнее дерево на этом участке, люди за оврагом, чем-то занятые у кузницы, повернули головы в его сторону. А знакомый рослый парень опять махнул ему шапкой, как бы приветствуя разрушение этой лесистой преграды, отделявшей землю Иоганеса Карьямаа от русской деревни.

Юлиус не любил этих людей, живущих за оврагом, но высокий парень так приветливо, по-весеннему махнул ему тогда, что он тоже кивнул головой и приподнял шапку.

Тогда был ясный и веселый день. По воздуху, пахнущему свежей смолой, летали серебристые паутинки, и солнце превращало снег в сверкающие холодные ручьи.

А теперь лил дождь, делавший все вокруг тусклым и серым. В животе Юлиуса что-то содрогнулось вдруг, и он почувствовал там неприятную голодную пустоту, увеличивавшую слабость его дрожащего тела.

Время обеда давно прошло, а он и не заметил этого, увлеченный работой. Он медленно взял мокрый, скользкий топор закостеневшей рукой и засунул его за пояс. Он знал, что если теперь притти домой, то хозяйка долго не будет понимать, что ему нужно, и только после того, как Карьямаа пояснит ей, она догадается налить ему чашку супу и нарезать хлеба. И потом, когда он опустошит чашку и положит ложку в ожидании прибавки, она опять забудет о нем, копаясь у печки.

Но тогда Карьямаа ударит рукой по столу так, что пустая чашка, ложка и хлеб подпрыгнут на воздух, и крикнет в сторону хозяйки, краснея от напряжения:

— Ты что, ослепла? Не видишь — человеку добавить надо!

Юлиус, конечно, не услышит его крика, но по движению губ всегда понимает смысл его речи. Старший друг подметит направление его взгляда и, не отворачивая своих губ, будет кричать еще более сердито:

— Ты что, не слышишь, чорт глухой? Человек идет работать, а не спать! Понятно? Он должен быть сыт. Я не позволю, чтобы у меня Юлиус оставался голодным. Добавь ему сейчас же что там есть: картошки или каши... Ты слыхала, что я сказал?

И он снова ударит по столу своей тяжелой рукой.

Хозяйка спохватится и поспешит поставить на стол еще что-нибудь. При этом дряблые щеки ее покраснеют больше, чем обычно, а жирные, полуседые пряди, торчащие из-под платка, задрожат, как будто от злости. Она проворчит что-то про обжор, которых никогда ничем не напихаешь, и отойдет к своей печке или плите.

Но Юлиусу станет почему-то стыдно от всего этого, и он поспешит выйти из-за стола, не наполнив желудка.

Юлиус пихнул ногой лопату под мокрые сучья и потоптался на месте, тоскливо озираясь, и затем первый раз в жизни он поступил необычно. Он пошел в сторону оврага, несмотря на то, что дом Иоганеса находился в другом направлении, и несмотря на то, что ветер дул со стороны оврага и дождь хлестал в лицо.

Дно оврага, еще не оттаявшее, было наполнено водой, и он окончательно промочил себе ноги. Он съежился и залязгал зубами еще больше, когда почувствовал между пальцев хлюпающую холодную воду.

Закоченевшие руки не слушались, когда он карабкался из оврага, и он дважды сорвался, выпачкавшись в раскисшей земле.

Выбравшись кое-как из оврага, он медленно побрел в направлении кузницы, без всякой мысли в голове и равнодушный к холодному дождю, обильно поливавшему его согнутую спину.

Под навесом кузницы стояли лошади, запряженные в телеги, и жевали сено. У затворенных дверей сидели на чем попало мужики и курили махорку.

Их было человек пять, укрывающихся тут от дождя на пути из города. Когда Юлиус подошел к ним, они уставили на него свои пытливые мужицкие глаза так, что ему стало неловко.

Он прошел между ними к двери, стараясь подавить дрожь и лязганье зубов. Но, смущенный их подозрительными взглядами, он так слабо дернул разбухшую дверь, что она не подалась. Тогда он подумал, что внутри никого нет, и отступил назад, смущенно улыбаясь прыгающими синими губами.

Отступая, он придавил кому-то ногу, обутую в сапог, и человек выругался, отдернув свою ногу. Юлиус по выражению лица понял, что он выругался.

— Кого надо? — спросил другой мужик с широкой бородой, пожелтевшей вокруг рта от частого курения.

Юлиус понял, о чем его спрашивают, хотя движение губ говорящего по-русски было для него непонятно. Но он и сам не знал, кого ему надо. Ему нужен был высокий, приветливый парень, который так весело махнул ему тогда издали шапкой. Но для чего он был ему нужен, он и сам не смог бы объяснить.

— Никого ему не надо, — сказал сурово третий мужик с бритым, скуластым лицом, морщины лба которого были пересечены наискосок большим шрамом. — Никого ему не надо, и нечего спрашивать. Все одно не услышит. Это же холуй Карьямский, глухонемой. Будто не знаешь?

— А-а! Это который лопатой народ разгонял, когда у Иоганеса хлеб в земле нашли?

— Ну да. Известная сволочь, — сказал, нахмурившись, бритый мужик и пощупал рубец у себя на лбу. — Небось, высматривать пришел что-нибудь, гадюка. От него всего жди. Что пес цепной для хозяина, то и он.

— Вот оно что-о! А по виду и не скажешь. Жалостный на вид-то, вроде как больной...

— Ты гляди, в какую рванюгу его хозяин одевает, — стыд один! А он ему пятки лижет, сукин сын, и своих лупит. Он уже давно мог бы половину хозяйства потребовать от Иоганеса и тыщи денег, а он... с нашим рабочкомом даже не разговаривает, отвернется и уйдет, невежа... холуй был, холуем остался.

— Н-да. Родятся же вот такие люди на свет и живут. А зачем живут, скажи пожалуйста? Только землю пакостят. Тьфу!

Юлиус видел, что лица мужиков стали почему-то суровыми и некоторые из них совсем перестали на него смотреть.

Тогда он отошел от них к самому краю навеса и прислонился к черным бревнам кузницы около угла. Он хотел было сразу уйти прочь, но дождь лил слишком сильно, и он остался.

Холод и сырость пробрались до его внутренностей, и он начал громко икать.

— Ишь обожрался хозяйского хлеба, — проворчал кто-то из мужиков.

Странная слабость снова хлынула в ноги Юлиусу, и он медленно, с болью подогнул их и сел на корточки у стены, полуотвернувшись от мужиков. Каждая мышца, каждая косточка его тела болела, и ныла, и содрогалась от озноба.

Он икал и дрожал, скорчив свое большое тело около угла кузницы под навесом, с которого струями сбегала вода.

Телом он чувствовал легкое содрогание земли. Значит, внутри кузницы все-таки работали. Но он больше не хотел итти к дверям мимо этих людей, смотревших на него с такой суровостью. Да и зачем итти? Чтобы увидеть высокого парня? А зачем он нужен высокому парню? И кому он там еще нужен? Не надо никого...

Юлиус вытер лицо мокрым, вонючим рукавом тужурки и навалился грудью на свои колени, содрогаясь от икоты. В таком положении, с прижатыми к груди коленями, можно было немного согреться, если бы колени не дрожали так сильно и если бы тело не было налито такой нудной болью и слабостью.

Напрасно он сюда пришел все-таки... Не надо было приходить... Он опять вытер лицо рукавом.

Бритый мужик зашел немного вперед и заглянул в лицо Юлиусу.

Светлая борода на лице Юлиуса вся обвисла мокрыми клочьями. Посиневшие губы делали слабые движения, как будто он глотал что-то. Позеленевшие щеки вздрагивали, и по ним бежали слезы. Слез было так много, как будто человек накапливал их всю жизнь в своих бледносерых глазах и теперь расставался сразу со всем запасом. Он моргал глазами, утирался рукавом, икал так, что вздрагивало все тело, и смотрел в дождливую муть равнодушно, как будто это вовсе не его слезы так обильно смачивали его чахлые щеки и бороду.

Вот он поймал на себе посторонний взгляд и рванулся вперед, с болью разгибая ноги. Он устремился прямо в дождь, качаясь на ногах и роняя слезы.

— Вот чорт, а? — сказал растерянно бритый мужик. — Что бы это такое?

Он постоял немного с раскрытым ртом и бросился вслед за Юлиусом, чавкая сапогами по раскисшей земле.

— Постой-ка! Не спеши, — бормотал он, догоняя, его, — тут, брат, выяснить надо...

Он догнал Юлиуса и дернул его за топор, висящий сзади на кушаке, и Юлиус послушно качнулся в его сторону. Пальцы мужика ощутили сквозь мокрую одежду трясущееся тело.

— Братцы! — крикнул он и задохнулся от ветра и дождя. — Братцы, да ведь совсем больной человек!..

Мужики сгрудились у края навеса, вглядываясь в дождь.

— Да помогите же, товарищи! — сказал бритый, чувствуя, как на его руки наваливается тяжесть, подобная глыбе чугуна.