Рассказы — страница 18 из 46

сегда первый выходил из-за стола во время обеда. Он отходил в самый темный угол и сидел там, согнувшись и набивая свою маленькую трубку.

Работники злились каждый раз, когда он выходил раньше них. Они говорили, что он этим хочет их тоже выманить из-за стола раньше времени. Но они никогда не следовали его примеру. Они подле него еще добрых десять минут сидели и потели за столом, опустошая чашки с картошкой и кашей и выхлебывая молоко. Иногда даже требовали прибавить что-нибудь в чашки, — такие обжоры были они.

Они не церемонились с его отцом.

Алекс закрыл глаза и представил себе своего отца. Вот он стоит со своей трубочкой на лугу около косцов и, потупив глаза в землю, уверяет их, что они не успеют выкосить этот участок, если будут так часто отдыхать и курить. Но они нахально смеются и отвечают, что спешить не обязательно, что он все равно в могилу с собой не заберет свои богатства, а до могилы ему хватит еще, чем обожраться не раз. Они говорят ему много других неприятных слов, а он молчит и терпит это, не решаясь прикрикнуть на них, как в старое время. Он только жалобно смотрит на Алекса, когда тот подходит к ним. Алексу больно видеть этот взгляд, и он говорит грозным, хриплым голосом:

— Кто это здесь треплет языком больше, чем нужно?

И работники сразу замолкают, зная его страшный характер.

— Кто сказал сейчас: «акула ненасытная»? — спрашивает Алекс еще грознее и подходит ближе.

Тогда встает Колька Жимин, со своей нахальной, толстой мордой, и отвечает:

— Я сказал: «акула ненасытная». А что?

— Я тебе сейчас морду набью за это, — отвечает Алекс.

— Попробуй, набей, — говорит Колька Жимин и подходит вразвалку совсем близко к Алексу.

И Алекс бьет. Он всегда делает сразу то, что говорит. Он взмахивает своим крупным кулаком, нацеливаясь в ненавистную морду, но на его руке уже висит испуганный отец, а за другую руку хватает работница.

— Не смей, Алекс, — кричит отец. — Что ты делаешь! Ты забываешь, в какое время мы живем и среди кого живем. Не смей!

— Да пускай бьет, — говорит лениво Колька Жимин. — Пускай ударит, если ему жить надоело...

Их пришлось вскоре распустить, всех этих ненавистных ему наглецов, потому что из-за них стали увеличивать налог и из-за них могли раскулачить и даже выслать, в конце концов. Но они, видимо, ничуть не пожалели о том, что стало некуда наниматься в батраки; завели свой колхоз и вообразили, что это как раз то, чего они добивались всю жизнь.

Зато Алексу после их ухода самому пришлось взяться за плуг и косу и даже за лопату, вилы и топор. Это было совсем скверно для его здоровья, и отец смотрел на него с таким тоскливым сожалением, словно видел его уже мертвым.

— Что с тобой будет? Что с тобой будет? — бормотал он, качая головой. — Тебе ведь нужен покой и отдых. Ты сдохнешь, если будешь работать сам. Только при работниках ты мог отдыхать, и гулять, и есть как следует, и спать как следует. Только при них ты мог вылечиться, а теперь... Эх, проклятые люди... — отец вдруг начинал моргать своими маленькими глазами и отворачивался в сторону.

Алекс мрачно сжимал свои острые челюсти. Что ему оставалось делать? Ничего. И он шел к сыну мельника заливать вином свою загубленную жизнь, предоставляя хозяйству катиться ко всем чертям.

Но годы шли за годами, а он все еще никак не мог сдохнуть. И кто-то из русских даже сказал ему как-то, что если бы он меньше трескал водки, то всю его болезнь как рукой бы сняло.

К тому времени русский колхоз уже совсем окреп и начал тянуть на свою сторону эстонцев. И вот оказалось, что и среди эстонцев есть немало сумасшедших, готовых пойти в этот колхоз.

Больше всех хлопотал верзила Эльмар Уйт. У него в груди постоянно горел какой-то ровный и сильный огонь, привезенный им с фронтов гражданской войны. Он умел зажечь этим огнем каждого, с кем говорил, и почти все эстонцы деревни Ома-Маа вошли с ним в русский колхоз.

Они устроили даже празднество по этому случаю в клубе русского села.

Алексу тоже хотелось посмотреть на этих чудаков, которые собрались в кучу, словно стадо, да еще устраивают какой-то праздник по этому случаю. И он хотел заодно выяснить, что они еще затевают.

Он опоздал к началу. Когда он просунул свое большое костлявое лицо в зал клуба, все места и проходы были заняты и стояла полная тишина. А на сцене за красным столом возвышался под самый потолок и трепал своим длинным языком Эльмар Уйт.

Он, видимо, уже заканчивал свою речь. Он говорил плохо и вяло, этот Эльмар Уйт. Он не умел говорить. Но он всегда был уверен, что говорит сущую правду и что поэтому все обязаны его слушать.

Он стоял спокойно за столом и говорил не спеша то, что думал. И рука его при этом делала такие движения, как будто он каждое слово свое клал на стол и слегка придавливал, чтобы оно плотнее улеглось. Он, должно быть, уже большую груду слов уложил и притиснул на этом столе. Он говорил:

— Я удивляюсь, глядя на тех людей, которым до сих пор кажется, что из-под них вышибли почву и им теперь не на чем стоять. Мне жалко таких людей. Неужели они не видят почвы под собой? Они привыкли в одиночку на всякой грязи, на песке да на трясине строить свою жизнь, — и что у них получалось? Не жизнь получалась, а какая-то кочка, портящая красоту земли. И вот теперь, когда из-под них вышибают эту грязь и слякоть, на которой они строили свои гнилые кочки, они думают, что из-под них вышибают всю почву, всю жизнь. Они не замечают, что под них подведена такая просторная и твердая почва, на которой можно построить огромную жизнь до самых небес. Мне жалко таких людей, потому что в конце концов они все-таки поймут, что ошиблись, и будут потом очень горько сожалеть, что поняли так поздно... Но ничего не поделаешь. Они уж так привыкли в одиночку строить свои кочки. Им не понять, как это приятно сознавать, что строишь новую, красивую и огромную жизнь не только для себя, но и для многих других, и что ты сам частица этой огромной жизни, и ты сам хозяин этой жизни. Разве это не приятно сознавать? Вот мы собрались тут потому, что поняли наконец, что у нас другой дороги нет. Мы вышли наконец на эту широкую, прямую и просторную дорогу. Теперь все зависит от нас самих. Только наши головы и руки помогут нам. И неужели наши головы и руки подведут нас? Разве они не испытаны в работе?

И Эльмар протянул над столом свои руки, большие и тяжелые, как еловые стволы. При этом он еще подмигнул кому-то в задних рядах, передернув очень смешно своими большими губами. И тот, кому он подмигнул, не выдержал и заржал громко на весь зал. А за ним и весь зал грохнул таким оглушительным смехом, что у Алекса защекотало в ушах.

Этот Эльмар всегда отмочит какую-нибудь шутку в самый серьезный момент. В детстве-то ему мало пришлось веселиться. Суровый отец начал запрягать его в работу чуть ли не с восьми лет. Так вот он сохранил свои дурачества и смех до взрослых лет.

Людям нравилось работать с ним, потому что ему всегда везло во всяком деле, за что бы он ни брался, и потому что там, где он работал, всегда гремел самый веселый смех.

Еще бы ему не везло! Если такая глыба загорается желанием что-нибудь сделать, — попробуй-ка стать на ее пути! А он всегда горел желанием что-нибудь сделать, и огонь этот никогда не угасал в его огромном теле. Каждый чувствовал в нем этот неугасимый огонь.

Он еще некоторое время говорил на сцене в том же духе. Потом ему начали задавать вопросы о разных мелочах по хозяйству, и он отвечал. Потом говорили другие люди — русские и эстонцы, старые и молодые, — обсуждали вопрос о скоте и посевах. Решили, что в эту осень каждый получит весь тот хлеб, который посеял в одиночку, а дальше будет общая запашка. Потом встал со своего места длинный старый Талдрик и сказал, что колхозу надо дать новое название.

— Мне нравится имя «Ома-Маа», — сказал Талдрик тихим голосом, — по-русски означает «своя земля». До сих пор так назывались наши эстонские хутора. Мы раньше были батраками у немецких баронов на своей родине и не имели своей земли. Когда мы здесь купили землю, мы так радовались, что назвали ее «Ома-Маа». Может быть, это не совсем удачно, потому что для некоторых это была не родная мать-земля, а мачеха. Но почему бы теперь не назвать колхоз «Ома-Маа»? Разве это теперь не настоящая вечная своя земля? И кроме того... — тут старый Талдрик помолчал немного и потупил голову. — Кроме того, мой старший сын так хотел жить свободно на своей земле, и он дрался на гражданской войне и помер вот за эту самую свою землю...

Талдрик замолчал и стал смотреть себе под ноги. Люди кругом зашумели. Никто не имел ничего против того, чтобы колхоз назывался «Ома-Маа» — своя земля. Это даже всем очень понравилось. Люди усмотрели в этом глубокую мысль, и Талдрику стали хлопать и кричать: «Правильно, Талдрик. Хорошо сказано. Лучше не придумать!» А он стоял на своем месте, длинный, как телеграфный столб, с морщинистым, бритым лицом, и, смущенно улыбаясь, моргал мокрыми глазами. Он не ожидал, что так горячо встретят его слова, и пожалел, что старший сын его уже не может быть здесь, чтобы посмотреть на все это. Он сел на место, пряча от людей свои глаза.

Алексу стало скучно от всего этого шума, и он вышел из клуба в сумерки теплого вечера. Зайдя за угол, он помочился на клумбу с какими-то пышными яркожелтыми цветами, потом выругался вполголоса и закашлялся, отхаркиваясь и отплевываясь.

Он стоял у заднего крыльца клуба. Отсюда был вход прямо на сцену. Когда он разогнулся после кашля, дверь открылась, и на крыльцо вышла женщина в красивом ярком наряде. Она не заметила его. И он тоже притаился. Он не хотел, чтобы женщина видела его в таком жалком состоянии. Перед женщинами он всегда был бодр и весел. И теперь он тоже попробовал приободриться, прежде чем обнаружить себя.

Набрав свежего воздуха в грудь и расправив плечи, он взглянул ей в лицо. И сразу же он вспомнил красивые, полные ноги этой женщины. Она так и не досталась ему, эта женщина. А ведь она сама была непрочь выйти за него замуж... Проклятые люди...