Рассказы — страница 39 из 46

Леппялехти, однако, считал, что он уже достаточно хорошо изучил пороги, чтобы каждую весну работать на них. И поэтому он очень удивился, когда мастер Егоров заявил, что в этом году на нижние пороги может попасть кто угодно из лесорубов, даже Юхо Ахо, если он пойдет впереди других во время зимних заготовок. Леппялехти спросил тогда:

— Как же так? Я работаю на порогах уже три года и знаю там каждый камень, а ты хочешь их отдать Юхо Ахо.

— Нет, — ответил мастер, — я не хочу их отдавать Юхо Ахо. Я только делаю их предметом соревнования между лучкистами, потому что каждому желательно попасть весной на этот почетный участок.

— А разве нельзя было найти другой предмет соревнования? — спросил Леппялехти.

— Нельзя, — ответил мастер. — Мне важно было втянуть Юхо Ахо в соревнование. Он изъявил желание попасть весной на нижние пороги, а я сказал ему: «Пожалуйста. Выйди на первое место в лесу, и нижние пороги будут за тобой».

— Но ведь это мое постоянное место во время сплава, — сказал Леппялехти.

— Ну и что же? — ответил мастер. — Если ты не хочешь, чтобы нижние пороги достались Юхо Ахо, то выйди сам на первое место. Только и всего.

— Но я совсем не хочу связываться с этим дураком, — ответил Леппялехти.

— Товарищ Леппялехти, — укоризненно сказал мастер. — Во-первых, не «с дураком». Ты готовишься в партию, и тебе не к лицу такие выражения. Во-вторых, это доказывает, что ты плохо знаешь Юхо, а будущий член партии должен уметь разбираться в людях. И, в-третьих, соревнование — это общественное дело, и нарушать его ради личной неприязни не годится. Не то важно, кому достанутся нижние пороги, а важно то, что удвоится и утроится выработка в лесу. Ясно тебе? — Он помолчал и добавил: — А ты не уступай нижних порогов. Ты все время шел впереди, продолжай и дальше итти впереди.

— Ладно, — буркнул тогда Леппялехти и отвернулся. Он слегка обиделся на мастера, но решил не уступать нижних порогов никому, и тем более — Юхо Ахо.

Леппялехти кончил есть и аккуратно завернул в бумагу хлеб и сало. Потом он глотнул воды из фляги и, заглянув еще раз вниз через край кабинки, откинулся на своем сиденьи, глядя вдоль течения реки.

Река несла на себе непрерывный поток бревен, виляя вправо и влево. Огромные каменистые выступы, поросшие мохнатыми деревьями, налезали на нее с обоих берегов то здесь, то там, пока совсем не заслоняли ее из виду. А далее шла сплошная гуща качающихся хвойных вершин, ярко освещенных солнцем. Но там, дальше, река была чиста от камней, хотя и виляла между неровностями берегов, и до самой запани лесу не грозили заломы.

Леппялехти сидел спокойно, глядя прямо перед собой. Весенний ветер и солнце уже успели затемнить и зарумянить кожу на его давно не бритом лице так сильно, что белые брови на нем и светлоголубые глаза, неприветливо выглядывавшие из-под них, стали казаться чужими, случайно попавшими на это широкое темное лицо.

Все бы ничего, но левый обрывистый берег все еще орал диким голосом:

— Вы-ыходила на берег Катю-юша!..

А другой берег, обгоняя его, подхватывал:

— На высокий на берег круто-о-ой!

Слово «крутой» наверно полчаса висело над рекой и лесом. Так, по крайней мере, показалось Леппялехти. А затем наступила тишина. То есть не полная, конечно, тишина, потому что пороги продолжали реветь попрежнему и лес кругом тоже продолжал шуметь попрежнему. Но после диких воплей Юхо Ахо Леппялехти показалось, что наступила тишина, и он вздохнул во всю свою необъятную грудь.

Юхо Ахо, как видно, спел последний куплет своей песни и угомонился на время. Было бы лучше, конечно, если бы он угомонился совсем, навсегда. Но этого, пожалуй, от него никогда не дождешься. Такие люди, как Юхо, живут по двести лет. Стоит лишь взглянуть на него, чтобы пропала всякая надежда на то, чтобы он когда-нибудь угомонился. Такого дурака никакая сила не проймет: большой, как дерево; рожа налитая, красная, как огонь, да еще усеяна веснушками в придачу, волосы густые, рыжие, тоже под-стать огню; и двигается он всегда как-то бестолково, мечется туда-сюда, задевая всех своими длинными руками, скачет, беснуется, как будто он и внутри напичкан все тем же огнем и жаром, не находящим себе выхода. Или же вытаращит свои глупые глазища и орет, как зарезанный.

Странно, что его еще ни разу нигде и ничем не притиснуло. Другие люди, поспокойнее его, попадают в беду, если не в лесу, так на сплаве, а он до сих пор цел и невредим. Почему бы ему сейчас, например, не поскользнуться и не сорваться в воду? Ведь это так просто. А бревно какое-нибудь покрупнее раскроило бы ему в это время башку. Ну, может быть, не башку, а что-нибудь другое, например по ногам хватило бы так, чтобы он с этого дня пополз на карачках. Посмотреть бы тогда в его глаза и послушать голос. Много ли в нем прыти сохранится. Спросить бы его: «Ну как, Юхо? Набегался? Накричался?» Что бы он тогда ответил? Небось, скривил бы плаксивую рожу и пополз бы прочь. А может быть, и не пополз бы. Чорт его знает. От него всего можно ожидать. Может быть, окрысился бы, как всегда, и заорал бы на Леппялехти:

— Не твое дело, чорт пузатый! Ты сам, смотри, не набегайся! Отойди лучше от меня подальше, мешок с потрохами, а то как двину!..

— Двинь, двинь, — ответил бы ему тогда Леппялехти. — А чем ты двинешь? Ногой, может быть?

А у него уж и ноги-то волочатся сзади, как чужие. Что бы он ответил тогда? Небось, завизжал бы от злости, как поросенок резаный, да уж ничего бы не помогло. Леппялехти и пальцем не шевельнул бы. А Юхо бы надрывался: и такой, и сякой, и тюлень белобрысый, и комод ходячий, и пень дубовый, и дурак. А Леппялехти все стоял бы и смотрел, как он беснуется. Небось, побесновался бы и упрашивать стал:

— Матти! Помоги мне. Ведь я тебя от смерти спас. Ты сознавать должен как товарищ...

— А-а, — сказал бы ему тогда Леппялехти, — вот как ты теперь заговорил! А кто меня каждый день изводит перед всем народом?

А он бы продолжал хныкать:

— Погибаю я, Матти. Не оставляй меня. Издевался я над тобой долго — это верно. Но ты прости. Ты же хороший человек, рассудительный, умный и в партию готовишься...

Тут мысли Леппялехти прервались, и он слегка коснулся рукой грудного кармана, в котором лежало написанное им заявление в партию. И после этого он посидел минуты две не шевелясь, а потом взял багор и стал ездить по тросу взад и вперед, проталкивая бревна где нужно и где не нужно.

Он старался и пыхтел больше, чем следовало, словно хотел стряхнуть с себя что-то, отогнать какую-то назойливую мысль. Но, так и не отогнав ее, снова сел на свое место и насупился. Так всегда получалось, когда он думал одновременно о Юхо Ахо и о заявлении в партию. Почему-то выходило так, что думать одновременно о Юхо Ахо и о заявлении в партию никак нельзя. Или думай о Юхо Ахо, или о заявлении в партию, а вместе не думай, иначе на сердце становится нехорошо и неловко.

Раньше Леппялехти не особенно старался понять, отчего это так происходит, но на этот раз он крепко задумался.

Все складывалось так, что в партию-то он может вступить, но после этого должен совсем выбросить из головы Юхо Ахо. А как же его выбросишь из головы, если он каждый день торчит на глазах, а если и не торчит на глазах, то орет так, что его слышно за пять километров? Разве такого выбросишь из головы?

Тут нужно было что-то раз навсегда выяснить и решить. И Леппялехти крепко думал, сидя в люльке и сжимая руками ее края.

Люлька была деревянная внутри. Это был просто большой, глубокий ящик, обитый снаружи листовым железом и подвешенный за трос на двух блоках. Внутри ящика была прибита доска для сиденья и больше ничего.

Ящик был довольно стар и расхлябан, но для такого спокойного человека, как Леппялехти, это не имело значения. Он не собирался в нем танцовать. Только на этот раз, очень крепко задумавшись, он так сильно сжал руками его края и уперся ногами в его стенку, что едва не выдавил ее.

Все же, просидев неподвижно минут пять, он сообразил наконец, что ему мешало думать одновременно о заявлении в партию и о Юхо Ахо. Он очень плохо думал о Юхо — вот что было тут причиной. Он всегда хотел ему зла и вспоминал о нем только с ругательствами и проклятиями, а совесть грызла его за это и напоминала о том, что если ты решил вступить в партию, то не желай зла своему товарищу. Ты готовишься в партию, читаешь разные книги, вникаешь в партийные и хозяйственные дела, а своего товарища хочешь взять за грудь и дать ему по морде кулаком. Вот что начинает грызть тебя каждый раз, когда ты сразу же после Юхо Ахо начинаешь думать о партии.

Леппялехти даже привстал в кабинке, сделав такое открытие. Теперь ему стало понятно, почему он столько раз отказывался подать мастеру заявление насчет партии. Он чувствовал, что совесть не совсем чиста, — в этом все дело.

Леппялехти передвинул немного по тросу люльку, разбил еще одно скопление бревен и приостановился, упершись багром о камень, чтобы дать отдохнуть спине.

Ну что ж, если совесть нечиста, то надо сделать так, чтобы она оказалась чиста. Он постоял немного, задумчиво глядя из кабинки вниз. Вода и бревна под ним с ревом и стуком неслись вперед, посылая кверху брызги, уносимые ветром. Багор сразу же потемнел от брызг на целый метр. Леппялехти снова втащил его наверх и сел на свое место.

Нужно было выбрать что-нибудь одно: или отказаться от заявления в партию, или перестать думать злое о Юхо. Легче было, конечно, отказаться от заявления в партию. Откажись от заявления в партию — и делай с Юхо что хочешь. Тебя никто не осудит за это так, как судили бы члена партии.

Но Леппялехти как раз и не хотел делать то, что было легче. Он хотел делать то, что считал важнее. Значит, оставалось что же? Думать о Юхо одно хорошее, ни разу больше не ругнуть его и совсем отказаться от мысли сцапать его когда-нибудь за грудь и двинуть кулаком по зубам?

Леппялехти посидел еще несколько минут неподвижно, глядя прямо перед собой спокойными светлыми глазами.