Глаза апостола остановились на коне, подобного которому они никогда не видел. Он заметил светящуюся белую шкуру, тонкую нежную струящуюся гриву, сверкание глаз, горячее дыхание, из ноздрей, изящность конечностей, прямо до женских лодыжек, какой-то магнетизм, исходящий от благородного тела небесного животного. Показывая, что его всадник вечно на него смотрит, конь встал на дыбы, поднял уши, вдохнул воздух, ударил ногой по земле, по блестящему шлему, будто говоря: «Когда настанет время? Когда мы будем вместе? Почему бы тебе меня не отпустить? Почему мы не кружим вместе среди огней и искр красного неба, пылающего воздуха сражений?»
Поднялся апостол-воин и подошел к коню, что погладить его по спине. Он хотел успокоить его, он хотел, чтобы его не одолевало нетерпение, и не знал, как это сделать, ведь конь был славным ветераном, он до сих пор мечтал о подвигах прошедших дней. Несомненно, его томление стало сильнее, воспоминания в нем ожили, когда он увидел, что в рай вошла какая-то душа, но не казалось, что ей была знакома дорога, она выглядела потерявшейся и растерянной. Вновь прибывший был среднего роста, темноволосый, худощавый и смуглый, его тело обвивали красно-желтые одеяния, которые постепенно из-за крови, текущей из смертельных ран, становились одного цвета с ней.
Сантьяго[1] бросился к храбрецу с распростертыми объятьями, а испанец, увидев апостола своей страны, пал на колени и целовал его ноги с безграничной нежностью.
— Бонаэргэс, сын грома, — благоговейно прошептал испанец, — почем уже ты нас покинул?
Когда мы были несчастны, мы доверялись тебе. Мы верили, что ты выпустишь в наших врагов молнию или прольешь на них дождь, как тот, кто сделал это с самаритянами, которые закрыли ворота своего города перед Иисусом. Посмотри, Сантьяго, где мы сейчас. Я скажу тебе то словами Писания, которые читают в день твоего праздника. Мы были на празднике для народов, ангелов и людей. Мы стали последними в мире. А я все скучаю по тебе, Апостол воинов, развяжи своего скакуна, проведи его через воздушные пространства, встань на наше место. Белый конь ищет сражение. Ты не слышишь его ржание, будто бы он желает воскликнуть: «Испания!». Спустись, тебя ждут там. Тебя ждет земля, которую ты считал непобедимой. Конь хочет разорвать цепь. Сантьяго! Добрый Сантьяго! Сеньор Сантьяго!
Услышав такие страстные призывы, апостол заволновался. Вскочить на белого коня, пустить его галопом, сверкать в воздухе пылающей сталью клинка. Столько времени он этого страстно желал! Не по своей воле бездействовал он, когда упряжь была прислонена к дереву, а оружие свисало с ветвей. Подняв испанца, утешая его, прижав его к своей груди, Сантьяго начала перевязывать кровавые раны, закончив с ними, подошел к стволу, отвязал белого коня, который, увидев свободу, обезумел от радости, решил, что возвращаются приключения прошлых времен, повернул голову, встряхнул гривой, и, ударив по земле подковами своих копыт, поднял целое золотое облако пыли. А Апостол снял с дерева кольчугу и одел ее, надел на голову шлем, отделанный по краям жемчужинами, накинул на плечи плащ, продел руку в щит, застегнул портупею и повесил устрашающий меч. Между тем испанец надел на коня седло, украшенное золотом, стремена и нагрудник, отделанные кабошонами. И когда апостол поставил в ногу в серебряное стремя, чтоб вскочить на коня, ему показалось, что из леса, расположенного неподалеку, вышел другой испанец, в одежде из темного сукна и грубых сандалиях, он сделал знак рукой, остановив апостола. Он ожидал этого: в простолюдине с загорелым лицом, одетым в деревенскую одежду он начал узнавать святого Исидора, бедного трудолюбивого поденщика, который в своей жизни перенес больше, чем ослы, нагруженные пшеницей, потому что он сам приводил их к мельнице.
— Приказ Господа! — резко выкрикнул крестьянин — Приказ Господа! Нам нужен этот конь, чтобы привязать его к плугу и вспахать землю. Испанец, бывший там, подошел к ним, чтобы присоединиться. Бонаэргэс, ты же хорошо знаешь, что сказал Господь в тот памятный момент, когда твоя мать попросила для тебя и твоего брата высокое место на небесах. «Те, кто хотят стать великими, должны испить свою чашу». Земляк мой, пошли пахать, терпеливо, не теряя ни минуты.
Дом мечты
Моя жизнь была напряженной, она была чередованием трудов, лишений, сражений и жестоких поражений. Вокруг меня, казалось, увядало все, только пытаясь зацвести. Два раза я женился, и всегда злой рок уничтожал мой очаг. Я пробовал свои силы в различных профессиях, и хотя никто бы не сказал, что у меня нет необходимых навыков, при каком-то стечении обстоятельств, которые, казалось, были сотворены неким злым волшебником, я всегда видел, как глупцы и люди недалекие торжествуют, в то время как меня доводили до последней черты, мои попытки были тщетны, мои предположения смехотворны. И казалось мне, что есть некое веление безумной судьбы, согласно которому мне суждено терять все, все должно было ускользать у меня из рук. И так, после горечи стольких разочарований, я утратил интерес ко всем начинаниям, это была не мизантропия, а нечто намного хуже, полное отвращение ко всему. В мире не существовало ничего, что пробуждало бы во мне интерес, вызывало чувство симпатии и хоть какую-нибудь радость. Вызывать воспоминания было для меня равнозначно тому, чтобы смотреть на кладбище, читать на надгробьях имена людей, которых мы любили. Ни прошлое, ни настоящее, ни та загадка, которая называется будущим — ничто не могло освободить меня из заточения моего бесплодного пессимизма, потому что пессимизм был горькой настойкой, которая оживляла и тонизировала меня, а у меня было размягчение разума, не растворение сознания, как у индийского мистика, а нечто жалкое и отчаянное. Ни желаний, не целей, ни всплеска эмоций. Однако… Как в полярных областях камнеломке или какому-то лишайнику суждено прорасти весной, так и в моей душе плавали обломки иллюзий. Я все еще чего-то желал. И эта мелочь, сентиментальная, но возвышенная, росла, окруженная светом, который присущ раннему периоду жизни — свет нашей зари. Мое желание обрело еще большую силу, ибо я определил свою цель: мне было трудно описать хотя бы приблизительно то, чего я страстно желал.
Мое желание стало еще более пылким, ибо я только что четко увидел свою цель, и мне стало трудным описать, хотя бы приблизительно, чего я желаю. Я знаю только то, что это был дом под деревьями, в деревне, далеко, очень далеко от городов, чья суета насмехалась надо мной, но самое смешное заключалось в том, что я совершенно не знал, в какой части Испании находится этот дома, эти деревья, эта деревня, чья зелень успокаивала мой высохший дух.
Когда я жил в доме, я был так мал! Я был мальчишкой, на моем небе оставался вкус блаженства, я сидела на коленях матери или обнимал верную Мелампо, которая облизывала, мое лицо. С того момента, как мы покинули этот угол? Где он был, как бы его назвали? — начались мои злоключения. Я потерял мать, отец покинул меня, оставил меня под опекой моей тети, которая заставляла меня страдать и мучиться, и я начал ковать цепь неудачных попыток и приносящих разочарование целей.
Не было никого, кто бы мог направить меня к месту, где для меня взмахивала крыльями редкая птица грез. Посему, побежденный, потерпевший крушение, я решил отправиться в тот уголок, где некогда вкусил удачу, и прозябать там, не вспоминая счастливые времена, память о которых стерлась, подобно картинам, чья красота угадывается, хотя они наполовину уничтожены.
Напрасным делом было бы терзать память, пытаясь вспомнить, в какой провинции, в каком городе находится дом, который я ищу, я понял, что из-за этого у меня не остается сил жить. Я помнил только то, что оттуда мы приехали в Мадрид на дилижансе, там были горы, не высокие, не низкие, обычные горы, там была церковь с папертью, как у большинства прочих церквей, там была речка, похожая на тысячу других речек, на которую отбрасывали тень высокие деревья (я был слишком мал, чтобы понять, что это были каштаны, тополя и сосны). И, подумав, что для меня невозможно ничего уточнить — и кто знает, не по той ли самой причине? — это был тот дом, и никакой другой, это были те деревья, только в их тени было приятно сидеть, только свежесть этого потока успокаивала мою душу, и своды этой церкви были единственными вещами, которые возвращали меня ко всему, что было потеряно, далекое небесное сокровище веры или, по крайней мере, таинственная причастность к неведомому.
Иногда я убеждал себя в том, что такая настойчивость похожа на манию, это было болезненным следом психического расстройства, мягкого, таящегося внутри, причиной которого стали постоянные препятствия, ушибы пострадавшего от кораблекрушения, которого постоянно бьет прибоем о скалы. Почему это желание, которое росло с течением времени? Почему этот дом постепенно стал для меня навязчивой идеей? Зачем скрывать в этом доме, таком же, как сотня других домов, возможность найти если не счастье, то хотя бы немного мира и спокойствия? Разве не тем же самым будет уединиться в первом попавшемся жилище в поле и представить, что это другое?
Оно не могло быть тем же самым, по крайней мере, для меня, когда в моих мечтах они были совсем близко, мысль о том, что этот уголок, где я узнал, что есть счастье, которое заключается в ничто, в состоянии безразличия, в том, чтобы не стремиться ни к чему, ничего не желать, забыть, как бегут часы.
Уйти в другое место было для меня делом невозможным. А также обнаружить этот затерянный в архипелаге остров среди почти таких же, как он.
Но случайность, мой вечный враг, на этот раз сослужила мне добрую службу. Все случилось, как обычно, неожиданно. Копаясь бессознательно в ворохе книг и старых бумаг, я случайно наткнулся на письмо моего отца моей матери. Казалось, что открылся гроб, оттуда вылетели клубы пыли, те, в которых хранятся высохшие цветы. Письмо было совсем непримечательным, несущественным, самым интересным для меня была подпись на конверте: «в Сан-Мартин де Масейра, провинция…» И я, как будто неожиданно сорвали покров, вспомнил… Как же я раньше не вспоминал!.. Конечно же, Сан-Мартин де Месейра, оно было словно начертано огненными буквами. Тем же вечером я собрал свои вещи и побежал на станцию.