Не понимаю, как все произошло. Невозможно говорить о чем-то, что состоит из ощущений, еле заметных или глубоких, как дно молчаливых рек. Я могу честно сказать, что впервые после долгого периода времени я почувствовал страну радость, возрождающее меня чувство. Я начал представлять себе жизнь мудреца и философа, который презирает случайные события своей жизни и правит ими с высоты своего спокойствия. В своем уединении я был свободен от несчастий, которые, бросая тень на мою жизнь, превращали ее в муку и оковы. И сейчас, próximo a rêver[2], я вспомнил до мелочей, как выглядели дом и сад и каким были наши комнаты. Какую радость испытала я, снова увидев эту древнюю мебель, эти столики под зеркалом со скрученными ножками, туалетные столики, над которыми висело затянутое дымкой зеркало, где виднелись мертвые лица, старая кровать из красного дерева, с которой облез весь лак и которая вся пропиталась краской. Я бы купил дом, со всем, с мебелью, по цене, которую у меня просили, сидя перед дверью, я смотрел бы на прохожих (впрочем, не выказывая ничего напоминающего милосердие как у того, кто не пытается идти куда-то, ведь все дороги ведут в одно место).
Я шел быстро, узнавая тропинки, приметы местности, болота, изгороди. Показалась часть луны, плавно плывшей по ясному небу. От идеала меня отделяли всего лишь несколько шагов. Но одна лишь неожиданность смущала меня. Я не видел деревьев, чащи вокруг дома. Все ровно! Старуха, проковыляв, подошла ко мне:
— Все деревья вырубили, матушка? — спросил я дрожащим голосом.
— Да, сынок, когда сносили дом.
Я застыл. Я почувствовал холод в висках.
— А что сейчас там стоит вместо дома?
— Ничего. Распахали, посеяли пшеницу.
Я услышал рыдания. Она, растроганная, бросилась ко мне, чтобы меня пожалеть.
И я бросился в ее объятья, будто знал ее всю свою жизнь — я же никогда до того не видел ее. И пока она меня обнимала, я почувствовал частицу ее доброты, дарованной мне. И потому я не выбросился из балкона на улицу. Жалко, что невзгоды толкают на это.
Потерянное сердце
Как-то раз я, гуляя поздно вечером по улицам города, увидела на мостовой что-то красное. Это было живое сердце, которое истекало кровь, я его заботливо подняла. «Должно быть, какая-то женщина потеряла его», — подумала я, увидев, какое оно нежное, как оно трепещет, когда я прикасаюсь к нему, как будто находится еще в груди своей хозяйки.
Я тщательно завернула его в белую ткань, укрыла, положив вниз, под мои вещи, и потом всецело отдалась поискам женщины, которое потеряла свое сердце на улице. Для этого я купила бинокль, который позволяет видеть то, что находится за корсажем, за нижнем бельем, за плотью и ребрами, как для тех реликвариев в груди святых, когда на том месте, где должно быть сердце, лежат десятки драгоценных камней.
Как только я взяла магический бинокль, я страстно прильнула к нему и посмотрела на первую же женщину, проходящую мимо — о боже! У нее не было сердца. Должно быть, находка принадлежала ей. Странно, что когда я ей рассказывала, как нашла сердце, как бережно его хранила, чтобы отдать невредимым хозяйке, она постоянно отрицала, что теряла что-либо, утверждала, что ее сердце на месте, там, где должно быть, оно бьется и заставлять бежать кровь. Увидев ее упрямство, я отступилась и обратилась к другой женщине, юной, миловидной, обольстительной, веселой. Бог мой! В ее прекрасной груди была та же пустота, та же самая розовая полость, внутри ничего, ровным счетом ничего! Будто у нее никогда не было сердца! Я ей предложила то, которое нашла, она будто даже не могла о подобном помыслить, начала спорить, ее оскорбил даже намек на то, что ей не хватало сердца или на то, что она была так рассеяна, что потеряла его на оживленной улице.
И проходили сотни женщин, молодые и старые, красивые и безобразные, блондинки и брюнетки, веселые и задумчивые, вместо сердца у всех было пустое место, но самого сердца будто бы никогда не было, или они давно его лишились. И все, все без исключения, когда я предлагала вернуть им сердце категорически отказывались либо потому что верили, что оно на месте, либо без него они чувствовали себя прекрасно, либо из-за того, что само предложение звучало для них оскорбительно, либо из-за того, что боялись поместить его в свою грудь. Я уже отчаялась вернуть на место потерянное сердце, когда неожиданно увидела бледную девушку, в ее груди билось сердце, настоящее, из плоти и крови! Не знаю, отчего я на это решилась, глупо предлагать сердце тому, у кого оно уже есть, но все-таки я попросила ее взять то, от чего отказались остальные, она открыла грудь и положила туда сердце, которое я уже собиралась положить на мостовую и оставить там.
Когда у девушки появились два сердца, девушка побледнела еще больше, чувства, были ранее для нее незначительными, пронзили ее, достав до глубины души. Все заиграло в ней с силой, которая была поистине ужасна: дружба, участие, грусть, радость, любовь, вдохновение. Неосторожная, единожды решившись лишиться одного сердца или одновременно двух, она наслаждалась возможностью жить с удвоенными силами, любя, наслаждаясь и страдая вдвойне, собирая впечатления, которых бы хватило, чтобы лишиться жизни. Она была как свеча, которую подожгли сразу с обоих концов, чтобы она быстрее сгорела. И это ее уничтожило. Она уже была на смертном ложе, бледная, осунувшаяся, исхудавшая, похожая на маленькую птичку, когда пришли врачи и подтвердили, что она уходит из этого мира из-за разрыва аневризмы. Никто (о глупцы!) не смог понять, в чем причина, а дело было в том, что она умерла из-за безрассудного желания дать убежище сердцу, найденному на мостовой.
Боги
Тщательно отобранные на рынке, как это всегда бывает, когда дело касается службы в храме, два раба были прекрасными представителями своей расы, если он казался изящной статуей из глины, созданной искусными руками, то она обладала обыкновенной, в то же время невероятной грацией золотой статуэтки. Складки одеяния только намекали на рождающиеся девичьи формы, бронзовые браслеты вокруг предплечья подчеркивали девичью тонкость рук. Вместе ему и ей не было даже тридцати пяти лет, они были недавно захвачены в плен, и труд еще не успел исказить чистоты их линий, придать лицу выражение покорности, которое накладывает ярмо.
Встретившись в доме, где с них сняли оковы, в доме, где было много одежды, посуды, продуктов, они смотрели друг на друга удивленно, понимая, что они родом из одного племени, воинственных теков, поклонников колибри. С первого мгновения между рабами возникло доверие, они назвали друг друга по имени — он — Тайасаль, она — Ичель, без предшествующих формальностей они сочетались браком. Тайасаль заявил, что он муж и господин Ичель, «быстроногой», она должна прислуживать ему за столом, вообще, везде. Покорно приносила Ичель мужу кашу из кукурузы, сок агавы, воду, чтобы он мыл руки, и сам он ел с юношеским аппетитом.
Об участи, что их ожидала, говорили только намеками. Жаловаться означало бы проявить трусость. Они не могли не считаться с обычаями мощного города, в котором с ними случилось это несчастье: они попали в рабство, не могли и порицать их, ведь их собственные обычаи знали они очень хорошо, и Колибри был кровожаднее, чем боги воды, которым они должны были быть принесены в жертву через месяц. Им осталось одно развлечение, жизнь, дарованная им, была бы беззаботной и спокойной, еда, питье, и настал назначенный день, шесть раз прошло по двадцать дней, настало седьмое июня, они попрощались с миром, танцуя без устали, пока луна, не поднявшись на небо, не провозгласила, что настало время умереть.
В роковой день они должны были взойти к богам. Ичель бы одели и украсили как богиню воды, Тайасаль — бога. Для рабов, которые чтят богов, не может быть ничего почетнее, хоть бы они и не почитали их с трепетом фанатика с детского возраста. Часто говорили о том, как прошел бы праздник, тысячу раз слыша, как его описывают. Он был не военным торжеством, но земледельческим. Воды уже подошли, посевы взошли и заколосились. Жрецы на рассвете пошли рвать стебли кукурузы и класть их на перекрестки, женщины несли подношения. И утром девушка, одетая в синее, среди певцов и музыкантов, приплыла бы к центру озера, и там ей бы ножом, предназначенным для того, чтобы отрезать головы уткам, ей бы отрубили голову, и ее обезглавленное тело бы бросили в окрашенные кровью волны. В каждой семье земледельческие инструменты были бы торжественно обрамлены ветвями и украшены. В реках и источниках бы купались юноши и девушки, на площадях танцевали бы господа, держа в правой руке трость, в левой — горшок с фасолью и кукурузой, народ бы ходил от двери к двери, выпрашивая то же самое блюдо, изобилие, что рождает и защищает вода… И пока два раба, Ичель и Тайасаль, увенчанные золотом и жемчугом, с изумрудными ожерельями, одетые в тончайшие одежды из перьев, которые переливались, как эмаль, надушенные, опьяненные от непрерывного питья сока агавы, танцующие под неистовые крики толпы, не замечая, что зашло солнце и появилась ужасная луна, жаждущая крови и человеческих страданий, она шла, указывая свои величественным движением на момент, в который все должно свершиться. Какова будет их смерть, им было ясно, жертвам во время мира не вскрывают грудь острым обсидиановым лезвием, чтобы вытащить истекающее кровью и пульсирующее сердце, достаточно поместить их в яму и забросать землей, благословенной землей, которая дарует зерно, что есть вода плодородная. Не случилось бы более ничего, и были бы боги, боги, подобные идолам, сокрытым в святилище, внимающим молитвам и вдыхающим дым изысканных благовоний.
Однако, пока приближался день развязки, Тайасаль становился все боле грустным и озабоченным. Ичель, которая радостно напевая, размачивала кукурузу, чтобы приготовить на обед лепешки, подошла к нему ближе и кротко спросила:
— О чем ты думаешь, муж мой? О смерти за народ, который не является нашим? Ты боишься, что выроют яму у храма Тлалока, и это будет наше свадебное ложе?