Некий закон искусства вступал в силу: молодое точеное женское тело на самом пике своего цветения, и нежность в нем, и скрытая страсть, и будущее материнство, все-все… Отнюдь не лишенное индивидуальности, оно как бы представительствовало от всего женского пола: женская природа заявляла в нем о себе с такой силой, что невозможно было рассматривать его равнодушно. Хотелось вглядываться в каждый изгиб, каждый нюанс света и тени, гнездящихся во впадинках и выпуклостях, следовать за каждой линией… Что говорить, у Сергея здорово получалось.
Так было, но только не на этот раз. Облако-тело не то что оскорбляло ее, но задевало точно. Именно своей отчужденностью, как будто у нее отняли что-то очень дорогое и важное. Причины? А бог знает, какие причины. Может, так было потому, что в этом расплывающемся теле не было прежней цельности, силы, трудно даже сказать чего… Больше того – в нем была какая-то болезненность, оно растворялось в этой туманной дымке, почти распадалось, и это было мучительно. Она бы наверняка отвергла этот снимок, покажи его Сергей. Но он не показал, она не помнила, чтобы видела его раньше. Это было почти как предательство, он не должен был так поступать. В конце концов, это было ее тело, это была она, Рая, а он не имел права.
Сергею, впрочем, она ничего не сказала, но, когда его не было дома, стала внимательно просматривать все вновь появлявшиеся в его комнате журналы. И еще в одном она обнаружила похожий снимок, видимо, из той же серии, и снова ее поразило ощущение упадка, если угодно, чуть ли не распада. Она попыталась вспомнить, когда он ее в последний раз фотографировал, а впрочем, так ли это было важно? Какая-то тягостная отстраненность была в этих высокопрофессиональных и, вероятно, вполне художественных фотографиях. Словно Сергей не то что увидел, а именно подглядел, может, даже в щелочку, в замочную скважину, еще как-то.
Неожиданно для себя самой Рая скидывает одежду и встает, обнаженная, перед большим дорогим зеркалом, не так давно купленным специально в ее комнату и занимающим треть стены.
На минуту задержимся в этом месте.
Вот она пристально рассматривает свое тело – то одним боком повернется, то другим, а то даже и спиной, неловко выворачивая шею, чтобы получше разглядеть свое отражение. То поближе подойдет, а то отступит на несколько шагов. Что говорить, кожа после зимы бледновата, но тело – по-прежнему молодое, сильное, красивое. Шея, грудь, бедра – все в порядке. Она распускает собранные на затылке золотистые волосы, и они волной ниспадают на плечи. Водопад волос, водопад золота. Она точно могла бы быть топ-моделью…
Впрочем, проехали. Время ушло.
Ушло?
Да нет, все хорошо, все замечательно, ничего и в помине, что так неприятно поразило ее на тех фотографиях в журналах. Однако теперь – и это тревожит ее – она рассматривает свое тело иначе, чем прежде, до техснимков: тогда это было, несомненно, ее тело, она радовалась ему, любила его, любовалась им, она была с ним единым целым. А теперь… Ах, как не хватает теперь ей этого чувства!..
Совсем немного времени прошло с начала их совместной жизни, как Рая вдруг стала заметно остывать к фотографии, уже не охотилась с дорогой цифровой камерой, которую подарил ей Сергей, за всякими городскими и сельскими видами или жанровыми сценками, не бегала на показы мод (иногда Сергей делился с ней своими заказами). Реже стали они ходить на выставки, да и к работам Сергея она тоже стала проявлять гораздо меньше интереса. Позировать же отказывалась категорически, мотивируя тем, что мерзнет и вообще ей это надоело.
Нет и нет, с этим-то он вполне мог примириться, хотя, если честно, было и досадно. Он, впрочем, по-прежнему приносил ей свои работы, если хотел стороннего взгляда (ценил ее мнение), но это уже было совсем не то, что раньше: во взгляде ее, да и в голосе, каким она выражала свое отношение к тому или иному снимку, сквозило едва ли не безразличие.
Такая холодность, конечно, не могла не обижать Сергея, который привык совсем к другому. Может, даже не в этом дело, а просто хотелось с кем-то поделиться – с кем же еще, как не с женой? Но и к успехам Сергея она тоже проявляла с некоторых пор равнодушие – ну опубликовал "Пари матч" его работу, что с того? Даже гонорар, ему заплаченный, никак ее не волновал, хотя деньги им как раз были очень кстати – евроремонт в квартире встал в копеечку, они даже влезли в долги.
Если бы, впрочем, только это. Рая вообще стала проявлять странную заторможенность ко всему вообще. Молча ходила по квартире, закрывала дверь, часами просиживала у телевизора, поглощая все подряд – сериалы, фильмы про животных, ток-шоу, спортивные состязания…
Такое впечатление, что ей было абсолютно все равно, что смотреть. И во время близости она не раскрывалась, как прежде, лицо ее оставалось безучастным, так что после всего, что раньше дарило им обоим наслаждение и радость, – лишь неприятный осадок и опустошение.
Да, так вот – дверь. Это только кажется, что дверь на то и дверь, чтобы ее закрывали и открывали – по необходимости, а на самом деле – это граница, грань между мирами, и если миры сообщаются, то двери чаще открыты, нежели затворены, порог не ощущается порогом, человек пересекает его не задумавшись, даже не осознавая, что это порог, поскольку не ощущает, что проникает в некое чуждое, заповедное пространство.
С некоторых пор Рая стала постоянно закрывать дверь, причем достаточно демонстративно, а не ссылаясь на сквозняк, – как бы показывая, что ей бы хотелось побыть одной, или поговорить наедине с кем-то по телефону, или почитать в одиночестве книгу. А если Сергей заходил, то она комкала разговор или выключала музыку, которую слушала, откладывала книгу, которую читала, повертывая ее лицевой стороной вниз.
Так ему, во всяком случае, в какой-то момент стало казаться. Сначала он не подал вида, но разве можно долго притворяться, это же неестественно, а что важней всего в супружеской жизни, как не естественность?
Дверь, конечно, только знак. А что же на самом деле?
Сколько раз останавливался он перед дверью в Раину комнату в нерешительности! Ну откроет он ее – и что дальше?
Раин отсутствующий взгляд, судорожное движение, как будто она пытается что-то спрятать от него. Загашенный свет висящего над кроватью бра. Исчезающее в сумраке лицо…
СТАРИННЫЕ ЧАСЫ С БОЕМ
Часы бьют, как старинные. Да и по виду они старинные, в таком продолговатом деревянном корпусе, маятник раскачивается с мерным, убаюкивающим потрескиванием: тик-так, тик-так, тик-так… А бьют гулко и протяжно: бом-бом-бом…
Пока я вожусь с отлетевшей дверцей шкафа, они успевают пробить дважды, то есть сначала один раз – в половине девятого, потом в девять. Когда они бьют, я застываю и слушаю, замирает, смолкая, и хозяин. Мы оба вслушиваемся в их долгий раздумчивый бой, он почему-то завораживает – не только меня, но и его, в басовитом, чуть сипловатом тоне их ударов слышится что-то забытое. Антикварная такая штука, темно-красный, тускло мерцающий корпус, похоже, из какого-то ценной породы дерева. Бой их навевает сон, мы словно погружаемся в дрему, даже начинает что-то такое грезиться, сумрачное, вечернее, из какой-то другой жизни.
Этот бой я слышу иногда по ночам, когда совсем тихо и мне не спится, вряд ли звук доносится именно из его квартиры (живет он на три этажа выше и с противоположной стороны лестничной клетки), хотя кто знает – звуки могут проникать неведомо откуда, через всякие вентиляционные каналы, но я почему-то почти уверен – это бой его часов.
Захожу я к нему не так уж редко: вещи с ним не дружат – ломаются, выходят из строя, не знаю уж, что с ними такое. А он совершенно ничего не умеет, даже странно, что такое возможно. Ведь сам рассказывал, что его отец умел почти все, ну если не специальное что-то, и ему показывал, да что толку? Все зря: он ручки сложит на груди, как девушка: ах, что же это такое? Что случилось? Почему так?
Вот именно, почему? Может, у него руки такие, никудышные – то дернет слишком резко, то слишком сильно надавит или повернет не в ту сторону. Вещи этого не любят, они терпят до какого-то мгновения, а потом объявляют забастовку. Когда я ему сказал об этом, он несколько минут тупо смотрел на меня, потом спросил: шутите? А почему я, собственно, должен шутить, так, скорей всего, и есть, у каждого предмета свой определенный запас прочности и, если угодно, терпения, когда они кончаются, предмет требует отдыха или умирает.
Это правда, соглашается он, так ведь и человек тоже.
Ну, насчет человека не уверен, а вещи – точно. Человек, мне кажется, повыносливее, не очень-то его легко сломать. Согнуть можно, а сломать…
Сломать тоже можно, говорит он, даже очень легко.
Это я уже потом узнал, что он якобы дважды пытался покончить с собой, только неудачно. Я-то думал, он инвалид, с палочкой. Так мы, собственно, и познакомились, он в лифте неожиданно спросил, не могу ли я помочь ему поменять лампочку, старая перегорела, а ему трудно взбираться на стул. Кто ж откажет человеку, а тем более инвалиду, поменять лампочку? Оказалось, что он и сам пробовал, но так неловко, что стекло лопнуло и в гнезде остался только патрон, пришлось еще повозиться, чтобы извлечь его, тем более что и люстра неудобная, плафоны узкие, рука еле пролезает.
Вот тогда я впервые и услышал, как бьют его часы на стене, услышал и сразу замер – так меня поразил их звук. Может, у моих предков, у бабушек с дедушками или даже у прабабушек и прадедушек, тоже были такие часы, и звук их осел в генах, в крови, в чем-то там еще, и я его узнал. Ощущение такое было, что я пытаюсь в этом звуке что-то разгадать, припомнить. И он тоже, сидя в большом мягком кресле, весь вытянулся на их бой, напрягся.
Бом-бом-бом…
Неторопливо, с оттяжкой, с легким шипением.
Живет он один, передвигаясь с палочкой, и видно, что движение дается ему с большим трудом. Зимой, когда скользко, он вообще почти не выходит из дому, боится упасть, только изредка за продуктами. В его однокомнатной квартире невыносимо душно и жарко, все закупорено, к тому же он для дополнительного согрева включает еще и масляный радиатор, отчего воздух сухой и тяжелый. Пока я чиню отвалившуюся дверцу шкафа, весь покрываюсь потом, и мне хочется поскорей сбежать отсюда.