— Нет, зато есть сердечник, и бархатцы, и мирт, чтобы прогнать ночные кошмары.
— Ей почти напрочь отсекло пальцы. Нужно зашивать. Нужен врач.
— Твоё предложение поможет не хуже врача.
— И ещё кое-что… Та тварь, что её изувечила… Кажется, она идёт за нами следом.
Рыбак положил руку Мартину на плечо и кивнул.
— Мой юный друг, мы обо всем позаботимся.
И вот в сиреневатых сумерках раннего лета они вышли на берег и, подпалив кровать Леоноры вместе с одеялами, простынёй и всем прочим, столкнули её на воду, будто погребальную ладью Артуровских времён. Огненные драконьи языки лизали небо, в воздухе кружил пепел сгоревшего одеяла.
Леонора, с забинтованными ногами стоя возле Мартина, держала его за руку, а когда подошло время прощаться, расцеловала со слезами на глазах.
— Запомни навсегда, — благодарно сжал ему руку рыбак, — то, что могло бы случиться, столь же важно, как то, что и правда случилось.
Мартин кивнул и побрёл вдоль кромки моря к зарослям клочковатой травы, в которых скрывался путь назад в Коленный изгиб и пещеры. Он обернулся всего раз, но к тому времени стемнело настолько, что было видно лишь пламя метрах в трёхстах от берега — это плыла кровать Леоноры.
Утром мать Мартина, лихорадочно сорвав с постели сына одеяла и простыню, обнаружила в ногах кровати остывшее тело в красно-белой полосатой пижаме, скованное трупным окоченением. Спасать Мартина было поздно: вызванный врач сказал, что, по всей видимости, тот задохнулся где-то после полуночи и к тому времени, как его нашли, пролежал мёртвым уже семь с лишним часов.
Когда Мартина кремировали, его мать в слезах сказала, что у неё такое чувство, будто он и не жил вовсе.
Но кто бы с этим согласился? Только не рыбак и его семья, которые вернулись в свой воображаемый домик и вознесли молитву за туннельщика, спасшего их дочь. И не полуголая дикарка, что шла через лес, которого никогда не было, и думала о том, кто не побоялся кошмарных тварей. И не тёмная тварь, что выбралась из-подо мха и наконец явилась в мир идей через дымящуюся, почти затонувшую постель, как серая фигура в темноте.
И, в конце концов, даже не сама мать Мартина, когда вернулась в его спальню после похорон, чтобы снять с кровати бельё.
Она сложила одеяла одно за другим и принялась за простыню. Однако, уже вытягивая её край, заметила шесть чёрных полос сбоку матраса. Она недоуменно нахмурилась и обошла постель — глянуть.
Только присмотревшись очень внимательно, она поняла, что перед ней когти.
Настороженно она чуть-чуть потянула простыню на себя. Когти росли из пальцев, а ладони исчезали в щели между простынёй и матрасом.
Шутка, подумала она. Чья-то очень извращённая шутка. Не прошло и недели, как умер Мартин, а кто-то уже бесчувственно затеял ребячьи шалости. Она сильнее рванула простыню и схватила коготь, собираясь его вытащить.
К её ужасу, тот стремительно полоснул ей по руке и рассёк кожу. Затем полоснул ещё и ещё, вспарывая матрас и кромсая бельё. Несчастная закричала и хотела отшатнуться, бросив закапанную кровью простыню, но из края кровати, вихрем закрутив ошмётки изрезанного поролона, что-то поднялось — высокое, серое, с лицом, как у святого, и парой ртов один под другим, густо усеянных акульими зубами. Оно взвивалось все выше и выше, пока не нависло над ней, холодное, как Арктика. Такое холодное, что даже у матери Мартина дыхание превратилось в пар.
— Есть места, куда лучше никогда не соваться, — прошептала тёмная тварь в унисон обоими ртами. — Есть то, о чем лучше не думать. Есть люди, чьё любопытство всегда приносит беды — особенно им самим и тем, кого они любят. Не нужно искать встречи со своими страхами. Они непременно последуют за тобой и настигнут.
На этом тёмная тварь без колебаний ударила когтистой лапой — будто кошка птичку — и рассекла несчастной лицо.
Не успела жертва упасть на ковёр, как тёмная тварь полоснула снова, потом добавила ещё и ещё, разукрашивая всю спальню кровавыми брызгами.
Затем нагнулась, словно отвешивая поклон собственной безжалостной ненасытности, и впилась в плоть обоими ртами. Постепенно тёмная тварь вновь исчезла в зазоре на краю кровати, дюйм за дюймом утаскивая за собой тело жертвы с безвольно болтающимися руками и ногами.
Последней исчезла левая ладонь с обручальным кольцом на пальце.
Не осталось ничего — только окровавленная постель в пустой комнате и какой-то слабый звук: то ли вода капает в пещерах глубоко под землёй, то ли шепчет далёкое море, то ли шелестят ветви в тёмном дремучем лесу.
Перевод: Анастасия Вий
Асфальт
Graham Masterton, «Roadkill», 1997
И вампиру не остановить триумфальное шествие прогресса…
Он спал и видел…
Кровопролитие. Перед ним проносились сцены баталий. Мечи дребезжали, как треснутые церковные колокола, глухие стоны бойцов, от которых волосы вставали дыбом, — все вплеталось в общий грохот. Он вновь видел, как заострённые колья вгоняли в дрожащие тела мужчин, те рыдали, а их поднимали, насаживая глубже и глубже, и они кричали, бились, сплетали руки. Он видел себя, стоящего там и с усмешкой вглядывающегося им в глаза.
Потом ему приснилась собственная смерть — будто филин моргнул глазом — и воскрешение. Смятение, непонимание, чем он стал и чем с тех пор был. Он видел опять себя, бредущего сквозь лес, входящего в деревню, и потоки ливня… Женщин, которых он желал, кровь, которую испробовал, волков, поднимающих морды к тёмным вершинам Карпат…
Дни и ночи мелькали, как страницы книги. Солнце, дождь, тучи, бури, поцелуи, губы, жаркие от страсти, красные струи между прекрасных грудей. Ему снился Брайтон ярким полднем, Варшава в тумане, бёдра женщин, дурманящая тяжесть их духов. Кареты, вагоны, поезда, аэропланы. Разговоры, споры. Телеграммы. Телефонограммы. Телефонные звонки.
Картины прошлого мелькали и мелькали у него перед глазами, как нескончаемая вечность. Бывало, он садился писать письма близким друзьям и только на середине вспоминал, что их нет в живых уже два века. Тогда он валился на стол в пароксизме горя, стиснувшем горло. Он перестал писать, а когда письма слали ему, что случалось крайне редко, не раскрывал их.
Но солнце всходило все так же и заходило, не утомляясь. И почти каждый вечер он толкал изнутри крышку гроба, поднимался со своего ложа, вставал из земли, походившей уже скорее на пыль, и питался, кем придётся.
Одним октябрьским днём он вышел из погреба и увидел, что дом пуст. Вся мебель исчезла. Шифоньер с крючками для шляп и зеркалами, китайская пирамида для зонтиков, даже ковры — пропали. Он прошёлся по голым половицам в своих чёрных лакированных туфлях, в недоумении глядя по сторонам. Со стен сняли картины: виды Сибиу и Сомешул-Мика, портрет Люси в белом-белом платье и с белым-белым лицом.
Он переходил из комнаты в комнату и не верил своим глазам. Обчистили весь дом. Обеденный стол, стулья, комод… бархатные шторы сняли с крючков. Все, что ему принадлежало, — от стульев, часов и книг до сервиза из дрезденского фарфора и костюмов в шкафу, — все испарилось.
Этого он не мог понять. Впервые за все века он почувствовал, что у него сдают нервы. Впервые он ощутил себяуязвимым.
Насколько все было проще, когда он мог нанимать себе слуг-людей, чтобы они присматривали за домом. Но за последние двадцать лет найти слуг становилось все труднее, а те, что соглашались, требовали слишком многого, и за ними приходилось приглядывать. Как только слуга понимал, что хозяина никогда не бывает дома до заката, он начинал отлынивать от работы, а то и таскать ценное серебро.
Как-то в пабе он встретил строителя, валлийца скорбного вида по имени Перри. Тот организовал ремонт крыши и поставил новые ворота в ограду. Но вот уже много лет не удавалось найти никого, кто бы позаботился о саде, и теперь густые заросли терновника, лопухов и травы оказались уже вровень с подоконником спальни. Он терпеть не мог неухоженные сады, и кладбища тоже, но со временем привык. Сорняки не только укрывали его от внешнего мира, они отпугивали случайных посетителей.
Теперь кто-то вторгся в его скит и забрал всё. Он чувствовал себя нищим, но, однако, был рад тому, что люк в погреб воры проглядели. Люк был почти неотличим от паркетного пола. Он всегда боялся, что кто-нибудь найдёт его спящее днём тело. Нет, не священник или один из учёных, которые в старые времена охотились на нежить; окончательной смерти он не боялся и даже, может, был бы ей рад. Его пугала перспектива оказаться изуродованным, искалеченным одной из молодёжных шаек, наводнивших этот когда-то благополучный район. Повеселиться для них означало найти бродягу, облить бензином и поджечь или сломать ноги бетонными плитами. Умереть он бы согласился, но отказывался жить вечно полусожженным, изувеченным уродом.
Он поднялся на второй этаж. Спальни тоже опустели. Он коснулся тёмной панели, на которой раньше висел портрет Мины. Потом он откинул голову и испустил вопль ярости, от которого дрогнули стекла в рамах, а соседские псы, посаженные на цепь, залаяли на цепи.
Около одиннадцати вечера на автобусной остановке он увидел девушку. Она курила и жевала жвачку одновременно. Ей не могло быть больше шестнадцати-семнадцати лет, в ней ещё сохранилась детская округлость, которую он особенно ценил. Её очень длинные светлые волосы падали на чёрную кожанку и красную мини-юбку.
Он пересёк дорогу. Шёл дождь — тонкий, словно иголочки, дождик, — и поверхность асфальта отражала фонари и окна магазинов, как вода глубокой заводи. Он прямо подошёл к девушке и встал, глядя на неё, одной рукой придерживая полу плаща.
— Ну что, на ночь хватит? — подразнила она.
— Прошу прощения, — сказал он. — Вы мне напомнили одну девушку.
— Очень оригинально. Спроси теперь, часто ли я сюда прихожу.
— Я просто… мне просто одиноко сегодня.