Рассказы и очерки разных лет — страница 30 из 57

не техническим нашим открытием был Вальтер Хейльбрун.

После нашего знакомства с Хейльбруном, врачом Двенадцатой интернациональной бригады, у нас всегда был бензин — его бензин. Нам надо было только подъехать к бригадному госпиталю, — и нас кормили и давали нам бензин. У Вальтера всегда все было замечательно организовано. Он доставал нам транспорт. Он брал нас с собой в атаки, и большой кусок фильма в моей памяти — это лукавая улыбка, фуражка набекрень и медленный, забавный берлинско-еврейский говор Хейльбруна. Когда я засыпал в машине, возвращаясь откуда-нибудь ночью и Мадрид, Хейльбрун приказывал своему шоферу, Луису сделать небольшой крюк к госпиталю в Морелахе. Просыпаясь, я видел ворота старого замка, и в три часа ночи мы ели горячий ужин на кухне. А потом, когда мы все засыпали мертвым сном, Хейльбрун шел делать свою работу, ту работу, которую он выполнял так умело, так тщательно, осторожно и умно — всегда с мечтательно-небрежным видом, как будто бы он ничего не делает.

Для меня Хейльбрун — большой эпизод этой части фильма. Но его нет на экране: и он и Луис теперь похоронены в Валенсии.

Густав Реглер появляется на экране. Видишь его, слышишь его речь и потом еще раз видишь его, но уже не на митинге, а на позициях под огнем — очень спокойным, очень веселым. Отличный командир, указывающий бойцам ближайшую цель перед самой контратакой. Реглер — для меня большой эпизод в картине, который я хорошо помню.

Лукач появляется на экране только на минуту, во главе Двенадцатой бригады, разворачивающейся вдоль Аргандской дороги. Не видно, как поздно ночью на большом первомайском вечере в Моралехе он наигрывает песенку, которую он играл только поздней ночью, на карандаше, приставленном к губам: звук, ясный и нежный походил на звук флейты. Вы увидите Лукача только мельком, в работе.

Кроме холодной части фильма, я очень ясно помню и жаркую его часть. В жаркой части приходилось бегать с аппаратом, в поту, прячась за выступами голых холмов. Пыль забивалась в нос, пыль забивалась в волосы, в глаза, и мы испытывали страшную жажду, когда во рту все пересыхает, как бывает только в бою. Оттого что в молодости пришлось повидать войну, ты знал, что Ивенс и Ферно будут убиты, если они и дальше будут так рисковать. И перед тобой вечно стояла моральная проблема: в какой степени ты их удерживаешь на разумной и основанной на опыте осторожности, а в какой степени это просто не столь красивая осторожность обезьяны, обжегшейся на молоке. Эта часть фильма в моей памяти — сплошной пот, и жажда, и вихри пыли; и, кажется, на экране это тоже немножко видно.

И вот теперь, когда все уже кончено, сидишь в кинотеатре, и вдруг начинается музыка, и видишь: танк движется, как корабль, грохоча в пыли, запомнившейся так крепко, что снова пересыхает во рту. В молодости смерти придавалось огромное значение. Теперь не придаешь ей никакого значения. Только ненавидишь ее за людей, которых она уносит.

И думается: плохо организована смерть на войне, — вот и все. Но хотелось бы поделиться этой мыслью с Хейльбруном, он, наверно, посмеялся бы, или с Лукачем, — он-то понял бы отлично. И если вы не возражаете, я больше не пойду смотреть «Испанскую землю». И писать о ней тоже не буду. Мне это не нужно. Ведь мы там были. Но если вы там не были, я считаю, что вам следует посмотреть этот фильм.

1938

РАЗОБЛАЧЕНИЕ

Бар Чикоте в старое время был для Мадрида тем же, что бар «Сторк», только без музыки и дебютанток, или мужской бар в «Уолдорф-Астории», если бы туда допускали женщин. Конечно, они и туда проникали, но это было мужское пристанище, и прав у женщин там не было никаких. Лицо своему заведению придавал владелец бара — Педро Чикоте. Он был незаменимый бармен, всегда приветливый, всегда веселый и, что называется, с огоньком. А это теперь довольно редкая штука, и немногие сохраняют его надолго. И не надо путать его с напускной веселостью. Так вот, огонек у Чикоте был, и не напускной, а настоящий. К тому же человек он скромный, простой, дружелюбный. Он был так хорош и приятен и притом деловит, что его можно сравнить только с Жоржем, барменом парижского «Ритца», а это сравнение говорит о многом для тех, кто там побывал, — и помимо всего прочего бар он держал превосходный.

В те времена золотая молодежь Мадрида предпочитали посещать так называемый Новый клуб, а к Чикоте ходили хорошие ребята. Конечно, многие из посетителей мне вовсе не нравились, так же как, скажем, и в баре «Сторк», но мне всегда приятно было посидеть у Чикоте. Тут, например, не рассуждали о политике. Были кафе, куда ходили как в дискуссионный клуб, и других разговоров там не бывало, а у Чикоте о политике не говорили. Но и без этого было о чем поговорить, а вечером сюда приходили самые красивые девушки города, и здесь можно было завязать знакомство на весь вечер, и много хороших вечеров мы начинали именно здесь.

Завернув сюда, можно было узнать, кто сейчас в городе или кто куда уехал. А летом, когда в городе никого не оставалось, здесь можно было спокойно посидеть за бутылкой, потому что официанты здесь были приятны и внимательны.

Это было похоже на клуб, но только никаких взносов не взимали и можно было познакомиться с девушкой. Без сомнения, это был лучший бар в Испании, а может быть, и на всем свете, и все мы, его завсегдатаи, были очень к нему привязаны.

Напитки здесь были восхитительные. Если вы заказывали мартини, его приготовляли из лучшего джина. Чикоте не жалел денег, и виски ему доставляли бочонками из Шотландии. Оно было настолько лучше рекламируемых марок, что его нельзя было даже сравнивать с обычным «шотландским». Но, к сожалению, когда начался мятеж, Чикоте находился в Сан-Себастьяне, где у него был летний филиал. Он и теперь держит его, и говорят, что это лучший бар во всей франкистской Испании. А мадридское заведение взяли на себя официанты и продолжают дело и сейчас, но хорошее виски там уже кончилось.

Большинство старых клиентов Чикоте перешли на сторону Франко, но и среди республиканцев есть завсегдатаи этого бара. Так как это было очень веселое место — а веселые люди обычно самые смелые люди, которые погибают первыми, — случилось так, что большей части посетителей Чикоте теперь уже нет в живых. Бочоночное виски кончилось уже много месяцев назад, а к маю 1938 года мы прикончили и остаток желтого джина. Теперь и ходить-то туда, собственно, незачем, и Луис Дельгадо, проникни он в Мадрид немного позднее, вероятно, не вздумал бы зайти сюда и не попал бы в беду. Но когда он явился в Мадрид в ноябре 1937 года, у Чикоте еще оставалось немного желтого джина, и можно было получить индийскую хинную. Ради этого, собственно, не стоило рисковать жизнью, но, может быть, ему просто захотелось посидеть в привычном месте. Зная его и зная, каким был этот бар в прежние времена, это не трудно понять.

В этот день в посольстве закололи корову, и швейцар зашел в отель «Флорида» сказать, что нам оставили десять фунтов парного мяса. Я пошел за ним в ранних сумерках мадридской зимы. Два штурмгвардейца с винтовками сидели у входа в посольство, а мясо было оставлено нам в сторожке.

Швейцар сказал, что кусок нам достался хороший, но корова была очень тоща. Я угостил его поджаренными семечками и желудями, завалявшимися в карманах моей куртки, и мы побалагурили с ним, стоя у ворот на гравии подъездной аллеи.

Я пошел домой через город с тяжелым свертком мяса под мышкой. Гран-Виа обстреливали, и я зашел переждать к Чикоте. Там было людно и шумно, и я присел за маленький столик в углу, у заложенного мешками окна, мясо положил рядом на скамейку и выпил джина с хинной. Как раз на этой неделе мы обнаружили, что у них еще есть хинная. После начала мятежа ее не выписывали, и цена на нее осталась довоенная. Вечерних газет еще не было, и я купил у старухи газетчицы три листовки разных партий. Они стоили по десять сентаво, и я сказал ей, чтобы она оставила себе сдачу с песеты. Она сказала, что бог меня помилует. Я в этом усомнился и стал читать листовки и пить джин с хинной.

Ко мне подошел старый официант, которого я знаю еще по прежним временам. То, что он сказал, меня удивило.

— Нет, — сказал я. — Не верю.

— Да, — настаивал он и махнул головой и подносом в одном и том же направлении. — Только не оборачивайтесь. Он там.

— Не мое это дело, — сказал я ему.

— Да и не мое тоже.

Он ушел, я купил вечерние газеты у только что появившейся другой старухи и стал читать их. Относительно того человека, на которого указывал официант, сомнений не было. Мы оба слишком хорошо его знали. Я мог только подумать: «Ну и глупец. Просто сумасшедший».

Тут подошел один греческий товарищ и подсел за мой столик. Он командовал ротой в Пятнадцатой бригаде, и при бомбежке его завалило. Четверо рядом с ним были убиты, его же продержали под наблюдением в госпитале, а теперь посылали в дом отдыха или как это сейчас называется…

— Как дела, Джон? — спросил я. — Угощайтесь.

— А как называется, что вы пьете, мистер Эмундс?

— Джин с хинной.

— Это какая же хинная?

— Индийская. Попробуйте,

— Я много не пью. Но хинная — это хорошо от лихорадки. Я выпью.

— Ну, что говорят врачи о вашем здоровье, Джон?

— А мне не нужны врачи. Я здоров. Только в ушах все время жужжит.

— Вам все-таки следовало бы зайти к врачу, Джон.

— Я был. Он не принимает. Говорит — нет направления.

— Я скажу им. Я там всех знаю. Что, этот доктор — немец?

— Так точно, — сказал Джон. — Немец. Английский говорит плохо.

Тут снова подошел официант. Это был старик с лысой головой и весьма старомодными манерами, которых не изменила и война. Он был очень озабочен.

— У меня сын на фронте, — сказал он. — Другого убили. Как же быть?

— Это ваше дело.

— А вы? Ведь раз уж я вам сказал…

— Я зашел сюда выпить перед ужином.

— Ну, а я работаю здесь. Но скажите, как быть?

— Это ваше дело, — сказал я. — В политику я не мешаюсь. Вы понимаете по-испански? — спросил я греческого товарища.