Рассказы и повести — страница 10 из 32

И опять я робеть ее начал, в мыслях-то. Пришел вечер, — сердце тянет туда, а идти боишься. Однако пошел. Сидел, сидел, — нет, нейдет… Другой день так, третий, и опять злость во мне забушевала да обида: что она, черт, играть, что ли, думает со мной? Наконец, пришла, белая вся эдакая с лица да хмурая, как в первый раз я ее видел… И все с книжкой своей… Увидала меня, поклонилась, но руки не подала и не села: я, дескать, только на минутку, на Волгу взглянуть зашла…

И опять вся моя злость сразу прошла — вижу, что-то ей все не по себе, томится все. И жалко мне ее стало. Спрашиваю, не нездорова ли, дескать. Нет, говорит, так, от дум все больше. Все, говорит, это ерунда, и на книжку показывает. Давить, давить, — где других давить, когда самой себя боишься? Положили перед тобой соломинку и знаешь, что соломинка, а перешагнуть боишься… И все мы, дескать, такие… И тот, кто книжки-то эти написал, филозоф-то этот самый… На словах поди-ка как, а на деле соломинок боимся… Все дрянь, все слова одни… Да как размахнется, да как книжечку-то эту самую с обрыва швырк!.. Фьююю… Только листики зафырчали, как она вниз-то закувыркалась, моя матушка, — ау, Митькой звали!.. Ну, и выходит по ее как будто так, что на все ей наплевать охота… Тоже сила ходу просит…

Ну, опять просидели мы вечер с ней…

Я так весь и горю… Скажи, т. е., она мне: прыгай с горы в Волгу — без разговору, в один момент… Да что там в Волгу, — по жилочкам дал бы всего себя растянуть для нее… И вижу, что она ко мне тоже, как будто, все больше склоняется… Чует сердце-то, а верить боюсь. А чтобы ей как заикнуться, — куды тебе! Куды и храбрость вся девалась… Ни перед одной бабой отродясь так не робел… Вот теперь, чуть что ежели Марфутка захрандучит, по зряшности, по бабьей глупости своей, сейчас в зубы: рраз! Я, кричит, с князем спала, я артишоки кушала, а ты, мужик, смеешь меня… A-а, князь? P-раз!.. Артишоки? Два… Вот как я их! А с той не то…

На другой день, — как сейчас, все помню, — не на обрыве, а в саду встрелся я с ней, в самом дальнем углу… Овраг там эдакий глухой, темный…

Поздоровались, все, как следует… Ну, говорит, теперь моей скуке конец. Как так? — говорю. А так, — и смеется эдак легонько, — чрез три дня муж приедет… А верно, она мне говорила, что замужем и что муж в Питере еще — они всегда там живут, а сюда только летом наезжают.

Так меня словно обухом по лбу и хватило.

— Что, — говорит, — с вами?

И смеяться сразу перестала, в лицо мне смотрит… А глазищи эдакие большущие… Горят…

— Ничего, — говорю. — От жары, должно, кровь в голову бросилась…

Потупилась, губу закусила… И молчит. Вижу, поняла… А у меня в голове, как молот стучит: муж… муж… муж… И загорелся… И-и, хоть на стену! Я буду по кустам прятаться, а он… В глазах круги красные, земля под ногами ходуном идет…

Посмотрела она опять на меня, засмеялась легонько да хорошо, хорошо как-то эдак:

— Пошутила я, — говорит. — Никто ко мне не приедет…

Так словно гора с плеч у меня свалилась! Вижу, пытала… А ну, как врет? Ну, как приедет?.. Гляжу это ей в глаза, — ласковые такие, так и греют, — нет, вижу, не врет. Так и заиграло, так и просияло все вокруг…

Засмеялась опять легонько, по-хорошему.

— Ну, — говорит, — мне домой пора… До свиданья…

Ушла…

А у меня муть на душе, беспокойство, — места себе не найду… Пошел берегом, туда, сюда, — нет, просто силушки нет!.. Тягота…

До ночи так прошлялся… И чем дальше, тем все беспокойнее мне, — так и жжет меня всего, в висках стучит, в ушах звон… Месяц это опять встал за рекой… Дух такой с поймы, просто дышать нечем, в груди спирает, а голова вот-вот разлетится… А кругом тишь, благодать — эх, люблю я Волгу, кошка ее залягай!.. Не река, а одно слово — раздолье!..

Ну, влез это я опять на гору, садом иду, и словно не сам иду, не своей волей, а словно кто тащит меня. И без боязни всякой иду, без думушки, смело этак — все смех ее ласковый в ушах звенит. И сердце горит, как смола — любит, дескать… Ну, прямо, как чумовой…

Вышел к дому, — огромаднеющий, одно слово, Кавказ и Меркурий… И весь белый от месяца-то. Вокруг цветы всякие понасажены, дух от них идет тяжелый эдакий… И огни в доме все потушены…

Гляжу, окошко одно растворено… Пробрался к нему, слушаю, — ничего не слыхать. Была не была — прыг на подоконник!.. Опять слушаю — опять ничего… Гляжу, что-то белеется… И пахнет эдак приятно, вроде как от цветов. Я в комнату…. Шаг, два… Иду, руки вперед протянул, не наткнуться бы на что… Вдруг чирк!.. Огонь!.. Я зажмурился… Потом глядь, — она… Сидит на постели, — в одной руке спичка, а в другой левольвертик — так прямо на меня и уставила…

— Ну? — нетерпеливо проговорил Василий.

— Ну… Потухла спичка… Стою… Вот ты из каких, говорит, а у самой голос дрожит и эдакий словно медный сделался. Ну, говорит, отойди вон в тот угол и стой там смирно, пока я огонь засвечу… Я ничего тебе не сделаю, ничего, как есть… А если хоть еще на шаг подойдешь, так пеняй на себя… Понял?.. Понял, говорю. Ну, иди… Отошел я, стою. Зажгла она свечу… Сидит это в постели, в одной рубахе, и глядит на меня, глазищи так и горят, — рассерчала здорово… А ты послушный, говорит… Так меня ровно кто плетью огрел, индо в жар бросило: пред бабой спасовал… Однако, делать нечего, стою, потому левольвертик на столе лежит, как будто, ненароком дулом ко мне поворочен… Чернеет это дырка-то… Сядь, говорит, чего стоять-то?.. Сел я, а внутри так все и подымается. Зачем пожаловал?.. А на тебя, говорю это с усмешечкой — не боюсь, дескать, — на тебя, мол посмотреть захотелось, вон ты краля какая… И, действительно, не баба, а прямо сказать, патрет. Тело это белое, грудь высокая… Лицо румяное, так и пышет… Косы черные, как змеи, по подушке расползлись… И огня, видно, в бабе — одно слово, пожар… Сперва было поправила рубаху, закрылась маленько, а потом про себя усмехнулась эдак, черт, повела легонько плечом и опять вся грудь на виду… Ну, смотри, говорит, а я пока почитаю… И книжку со стола берет… Какова? Налюбуешься, говорит, досыта и пойдешь, куда нужно… А я весь дрожу, потому вижу, издевается, черт, и ничего с ней не поделаешь… Встал было я да к окну, — сейчас руку на столик, к пистолетику. Нет, говорит, пришел в гости, так уж сиди… Опять сел… Сижу и гляжу, — в глазах индо огненные круги пошли и все тело как в тумане в каком горячем. Проходит час, сижу, едва-едва на стуле держусь… Еще час — просто хоть издыхай!.. А глаз оторвать не могу. И убил бы ее за обиду и… замиловал бы словно до смерти… Светать начинает… Ну, что, говорит, насмотрелся? Сыт? Сыт, говорю, а голос это сипит, ровно и не мой. Ну, так прощай теперь, говорит. Прощай, говорю. Встал я, подошел к окошку, — ноги просто как скованные, потому спину-то, чую, глаза ее жгут да усмешка эта. Будешь ли, говорит, еще по окнам лазить? Молчу. Засмеялась — да ведь как! Точно чугун топленый в душу льет, дьявол! Выпрыгнул я это в сад, схватил камень здоровенный, — разнесу, думаю… Размахнулся да… в сад камень и бросил… Иду да все: черт, черт, дьявол… А сам дрожу весь… Так бы и убил…

Прихожу это к себе, в свою конуру, на барку, — нет, силушки моей нету! Лучше голову о стену, расколотить, чем так терпеть… Куда ни поглядишь, все либо глаза ее видишь — смеются, подлые! — либо плечо голое, грудь, руку белую да полную… Ни о сне, ни о еде и помину нет, просто как дурманом кто опоил… Промаячил я день кое-как, ночь опять пришла… Нет, не могу… Отплачу хоть чертовке за издевку ее… А в душе муть — никак я в толк не возьму зол ли я уж очень на нее, люба ли она очень мне стала; не разберу и шабаш, а тянет, просто как на буксире… Ну, прямо сказать, пропал человек…

Чуть стемнело, я в сад, залег в кусты и лежу, жду. Вижу, вошла к себе в комнату со свечей, занавес спустила. На селе, слышу, пробило на колокольне сколько-то… Огонь у нее потух.

Иду… А сердце так и ходит, того гляди, разорвется… Влез на подоконник, спрыгнул в комнату.

— Опять? — слышу голос.

— Опять… — говорю.

Зашевелилось что-то.

— Бей, — говорю, — один конец…

— Что так?

— А так уж, — говорю.

Зажгла огонь.

— Что тебе надо?

И как увидал я ее, так во мне опять все и заполыхало.

— Тебя, — говорю, — надо, — вот что!..

Гляжу на нее, и сам не знаю, что со мной делается: и избил бы ее, истерзал бы всю, и замиловал бы до смерти… А то вот словно сел бы у ее ног да и давай бы реветь… И избил бы всю…

— Душу ты из меня всю вынула, ведьма, — говорю, а сам, как лист осиновый, дрожу. — Черт, говорю, ты, а не баба. Ну, бей, говорю. Все равно пропадать… Только не тяни, говорю, а то истерзаю я тебя, как не знаю что…

Поднялась на локоть, смотрит на меня. Головой качает…

— Нет, не растерзать тебе меня, — смеется. — Силенки у тебя нет… Вот, во всем доме только старик один, да две бабы, да я… а боишься… На, вот и это возьми. И без этого ничего ты мне не сделаешь…

Протягивает мне пистолетик свой, а сама усмехается.

— Ой, говорю, не смейся!.. Ой, не шути!..

А сам дрожу.

— Не боюсь я тебя…

Ка-ак я брошусь на нее, как вцеплюсь ей в плечи!.. Голова закружилась, пол под ногами ходуном пошел… Трясу я это ее, впился, как зверь, трясу, а она хоть бы слово, — смеется, черт!.. И вдруг мне жаль ее стало, — просто до слез. Пустил я ее и так мне тошно стало, хоть в петлю… А она лежит, такая белая, пригожая… И припал я к губам ее да так и впился, словно всю душу ее впить в себя хотел…

Оттолкнула она меня эдак легонько, села.

— Ну, слушай, — говорит, и голос эдакий сурьезный стал. — Любишь ты меня?

— Люблю, говорю.

— Исполнишь, — говорит, — что я попрошу?

— Все исполню, говорю.

— Ну, ладно, — говорит, — эта ночь твоя… А завтра, чтобы тебя здесь не было… Понял?

Каково загнула? А? У меня вся душа так на дыбы и встала. Как так, чтобы не было?.. Да ни за какие!..

— Слушай, — говорит, — больше делать нам нечего. Полюбила я тебя, скрывать не буду, но только вместе нам не жить… Потому не пара мы, не одного поля ягоды… И уходи теперь, потому после еще тяжелее будет.