Рассказы и повести — страница 3 из 32

— О, poverina, poverina!.. Умирает!.. И доктор мне еще тогда сказал, что, если еще раз эта болезнь придет, все кончено… Ну и пришла… Что же теперь делать мне, о, Santa Madonna? Бедная мама, бедная!.. И застану ли я ее в живых?.. Сегодня на работе… я в виноградниках работаю… приходит хозяин с письмом… У тебя, говорит, Сантуцца, мать умирает… Хочет, говорит, чтобы ты ехала скорее… Так у меня ноги и подкосились… Бросилась я домой, собрала пожитки, бегу на вокзал… А уж вечер… Спрашиваю о поезде… Только, говорят, вот этот остался, treno di lusso… Надо ждать до завтра… А? Что тут делать?

И она обвела взглядом по их лицам, точно призывая их в свидетели этой новой несправедливости, точно обвиняя их… Они не понимали ни слова из того, что она говорила, и им было чрезвычайно неловко: оставаться равнодушными слушателями нельзя, потому что, очевидно, она искала у них сочувствия; выражать же это сочувствие, не зная даже чему, тоже было невозможно. Но девушка, вся охваченная своим горем, не замечала неестественности их молчания, их чувства стеснения, неловкости, написанного на лицах.

— Ждать до завтра!.. Каково? — горячо продолжала она, все всхлипывая. — А если мама умрет, и мы не увидим друг друга, — тогда что? Ждать! Вам хорошо разговаривать-то… Нет, говорю, я ждать не могу, давайте мне билет, я с этим поеду… «Куда вам?» — говорят… «В Пистойю», — говорю. «Этот поезд идет только до Генуи, а там вам надо пересаживаться». Все равно, говорю, давайте до Генуи… Извольте, говорят, двадцать восемь франков!.. Как, говорю, двадцать восемь? Да у меня всех только тридцать один!.. Как же я от Генуи-то поеду? Ведь, до Пистойи там еще столько же… Да, может, и у мамы-то дома нет ничего, как я похороню ее? Ну?.. Мы, говорят, ничего не можем… А я могу? Ну?.. А я могу, спрашиваю я вас?..

Она уже не плакала, вся охваченная негодованием на тех людей, которые не могли взять с нее дешевле за проезд к умирающей матери. Лицо ее раскраснелось, глаза горели; она оживленно жестикулировала.

— Не может!.. Каково?.. Я за эти двадцать восемь франков почти месяц работаю, от зари до зари, а им отдай их только, чтобы посидеть три часа в их поезде!.. Я ведь не синьора, я не прогуливаться еду, а к матери… Вот оно письмо-то… К матери… Не можем и не можем, говорят, ждите до утра, тогда поедете в третьем классе, это дешевле… А если мать умрет? Жмут плечами, молчат… Что это люди, по-вашему, а? Думают они о Боге-то? Или они думают, что Он не видит их?.. Ну, думаю, хорошо же, берите двадцать восемь франков, авось, меня Бог не оставит… Ну и поехала… От Генуи опять двенадцать франков, а у меня всего только два… Что буду я делать там, как поеду дальше?.. А там мама, может быть, умирает, poverina, зовет меня… Одна я у нее… О, Santissima Madonna, и что я буду делать только?.. Уж лучше было бы подождать до утра!..

Она замолчала, погрузившись в раздумье… ее спутники тоже молчали, испытывая все то же чувство неловкости, подавленности…

— Я ничего не понимаю… — пожимая плечами, сказал Смит.

— Может быть, ей денег нужно дать?.. — вопросительно проговорила красавица Бланш.

— Неловко… — отозвалась ее подруга. — У нее, может быть, умер кто-нибудь, а ты с деньгами…

— Она, кажется, очень бедная…

— Все-таки неловко… Деньги не утешат… Может быть, у нее отец умер или мать…

— А, может быть, любовник… — проговорил Бимсфильд.

Женщины внимательно поглядели на нее.

— А она хорошенькая… — заметила Бланш.

Мужчины, в свою очередь, пристальнее вгляделись в лицо итальянки и согласились с мнением Бланш.

А Сантуцца в тысячный раз думала о том, что она будет делать в Генуе. Она раскаивалась теперь в своей горячности. Нужно было быть рассудительнее, подождать до утра. Но мама-то как же?.. О, Santa Madonna, Santa Madonna!.. — глубоко вздыхала она, и тихие, крупные слезы катились одна за другой по ее молодому лицу и, падая на бархат дивана, оставляли на нем темно-красные, точно кровавые, следы.

Девушке и в голову не приходило прямо обратиться к этим господам с просьбой о помощи. И, когда она рассказывала им о своих денежных затруднениях, у нее и мысли не было, что они ей помогут выйти из этих затруднений; она говорила об этом лишь потому, что не могла не говорить, потому что это слишком глубоко волновало ее, возмущало; будь на их месте, такие же нищие, как она сама, она так же рассказала бы им о своем горе. Она слишком хорошо знала жизнь и людей, — бедность была ее учителем, — чтоб ожидать от кого-нибудь даровой подачки. Чтобы заработать сорок франков в месяц, она должна была работать, не разгибая спины, в виноградниках и садах, под палящим солнцем. Никто никогда не дал ей даром чего-нибудь… Как ее хозяин на виноградниках, как тот господин на станции, взявший с нее двадцать восемь франков, как все… Для того, чтобы получить что-нибудь от этих господ, нужно сделать сперва что-нибудь для них, — растить для них виноград, делать вино, быть горничной, лакеем, поваром, прачкой.

Если в минуту острого отчаяния она и решилась взять билет на этот дорогой поезд, истратив на это все свои деньги, то надеялась она не на этих господ, ни на всяких других господ, ни на кого в частности, — это была надежда смутная, неопределенная, но тем не менее уверенная. Помощь должна была откуда-то прийти к ней, хотя бы для этого потребовалось чудо, вмешательство самой мадонны. Она никак не могла допустить, чтобы небо или люди могли не помочь ей, могли оставить ее так, одну, без средств, в чужом городе, вдали от умирающей матери.

Теперь же, когда первое возбуждение прошло, ее душу охватила глубокая тревога: как она выберется из Генуи?

И она безмолвно и горячо молилась мадонне, чтоб она помогла ей как-нибудь, чтоб она сохранила жизнь матери до ее возвращения… Но даже и молитва не утишала ее тревоги.

— Что я буду делать там? Что я буду делать? — повторяла девушка и сердце ее сжималось в безысходной тоске.

Те, другие, молчали, глядя в окно на блещущее в свете луны, переливающееся серебром море, на мириады бриллиантовых миров в глубине кроткого и тихого неба, на темные, полные благоухания, рощи, несущиеся мимо окон, на изящные виллочки, разбросанные там и сям, по берегу, среди зелени, и спящие теперь в тишине теплой ночи…

Послышался короткий свисток паровоза и поезд замедлил ход.

— Что это, С.-Ремо?

— Да, приехали…

— По-моему, ей нужно бы дать что-нибудь… — медленно, думая, проговорила Бланш.

— Какая ты… грубая!.. — искренно возмутилась Габриэль. — Что, если б у тебя умер отец или мать и тебе кто-нибудь предложил бы в утешение деньги, тебе понравилось бы?

— Вероятно… — отвечал Вимсфильд.

Все усмехнулись.

Поезд остановился у освещенной, но пустынной, благодаря позднему часу, станции Сан-Ремо. Компания поднялась с своих мест.

— Courage!.. — ласково проговорила Габриэль, проходя мимо плачущей итальянки, и потрепала ее по плечу своей крошечной, затянутой в белую лайку, рукой. — Courage!..

Та подняла на нее недоумевающий взгляд своих больших заплаканных глаз и, увидев на лице маленькой женщины ласковую, ободряющую улыбку, прошептала тихое «grazie, signora!» и опять заплакала…

— Partenza! — звонко крикнул где-то в темноте кондуктор.

— Pronti! — ответил другой, ближе.

Чрез минуту поезд вновь скрылся в ароматной темноте весенней ночи, унося с собой плачущую Сантуццу.

Компания осталась несколько минут на платформе, дожидаясь Смита, который пошел отправить срочную телеграмму командиру своей «Америки», чтобы к восьми часам яхта была в гавани С.-Ремо.

У подъезда вокзала их ждала великолепная коляска Бланш, запряженная парой чудных вороных лошадей, — последний подарок Бимсфильда. Красивый, рослый лакей, в ливрее с серебряными пуговицами, почтительно помог им сесть в экипаж и быстро вскочил на козлы, рядом с таким же ливрейным кучером. Лошади легко подхватили коляску и ровной, красивой рысью побежали по блестящей в свете луны каменистой дороге, туда, на вершину зеленого холма, где среди пальм, лавров, цветущих магнолий, олеандров и бесчисленных роз, стояла вся белая, воздушная, изящная вилла «Blanche».

Пока компания ужинала в роскошной, залитой электрическим светом столовой, курьерский поезд все летел к Генуе…

Утром, ровно в восемь часов, беленькая, изящная яхта вошла в порт Сан-Ремо. Чрез полчаса она уже вновь вышла в море и скоро скрылась в голубом тумане дали.

А Сантуцца, пропустившая уже три поезда, как потерянная, с сухими воспаленными глазами, с сердцем, охваченным невыразимой, холодной тоской, ходила по улицам пустынного, мертвого города, изредка робко обращаясь за помощью к прохожим. Она уже набрала два франка, что с оставшимися двумя составляло четыре; на покупку билета нужно было еще восемь… Она ничего не ела, чтобы скорее собрать нужные деньги, и от голоду у нее кружилась голова, в ушах шумело и в глазах ходили радужные круги…

Встреча

Алексей Павлович поздравил хозяйку со днем ее рождения, пожелал ей шутливо и любезно всяких благ, выпил «с холодку» рюмку дорогого портвейна и с сознанием человека, исполнившего свой долг, посмотрел вокруг себя своими маленькими, сияющими глазками… Среди гостей было много знакомых. Алексей Павлович любезно раскланивался направо и налево, строго соразмеряя свои поклоны с рангом своих знакомых. Отставному генералу, помещику, он поклонился очень почтительно, чуть не в пояс, и лицо его засияло необычайно, когда отставное превосходительство протянуло ему руку, но тотчас же вся фигура Алексея Павловича изменилась, как только к нему подошел молодой доктор, только что начавший практику: лицо сделалось очень солидным, стан выпрямился и голос приобрел какие-то особенные, низкие, бархатные нотки. Затем Алексей Павлович опять просиял и мелкими шажками устремился навстречу полной, великолепно одетой даме, жене городского головы и миллионера; он сказал ей несколько комплиментов, справился о здоровье супруга, побранил погоду и, сладко улыбнувшись, ловко уступил свое место около, миллионерши другим… Два молодых земца подошли к нему. Алексей Павлович опять стал солиден, но не строго, а снисходительно солиден, потрепал земцев по плечу с видом человека опытного, понимающего увлечения молодежи, пошутил и первый засмеялся, на «а», точно смех его выходил откуда-то из живота: «ха-ха-ха!..»