тедова все одни преподобные придут? Преподобных, братец ты мой. там весьма даже малое количество, весьма малое, а остальные все с червоточинкой… Да опять же. ежели и коло преподобных полутче пошарить, то тоже, может, такого откопаешь, что и не возрадуешься… Все-то мы, друг ты мой ситнай, пьяницы, все деньгу любим, а пуще всего все, как и ты вот, себя уважают… Все люди, все человеки: ты — это я, я — это ты…
Тяжелый, холодный, печальный взгляд, как камень, лежал на дне души Александра Федоровича, и не было никакого спасения от проклятого мужика. И мерно, ровно, как часы, Григорий все повторял:
— Ты — это я… Я — это ты… Ты — это я… Я — это ты…
— Ах, да отстань же ты!.. — взмолился Александр Федорович в тоске. Мужик тяжко смотрел ему в душу и все повторял, как часы:
— Ты — это я… Я — это ты… Ты — это я… Я — это ты…
И слова эти не исчезали, произнесенные, не рассеивались, а, точно летучие мыши, носились по огромной спальне туда и сюда, и становились все гуще и гуще рои их, так что сделалось страшно.
— Ты — это я… Я — это ты… Ты — это я… Я — это ты…
Гуще, больше, ужаснее… Страх ледяной рукой сжал сердце, и — Александр Федорович вдруг проснулся.
В щели тяжелых занавесок смотрел холодный рассвет. И холодно и загадочно сияло трехстворное трюмо. И брошенная на спинку стула рубашка была как привидение… И вся жизнь показалась вдруг жестокой, непонятной, холодной и такой огромной, что нельзя было ее уложить ни в какую решительно программу и нельзя было никому справиться с ней, своевольной…
Александр Федорович, повернувшись на другой бок, снова крепко закрыл глаза, усиливаясь заснуть. Во рту стоял скверный вкус. Сердце неприятно билось. Холодны были ноги. И вдруг нелепо подумалось ему, что — раньше было лучше… И он почувствовал себя несчастным…
А снаружи, вокруг пышного дворца, борясь с дремотой, усталые, охраняя кумира революции, стояли с тяжелыми винтовками студенты, юнкера и девушки-добровольцы…
VIIОтец Феодор
Отец Феодор, священник Княжьего монастыря, испытал в жизни последовательно три тяжелых удара судьбы: сперва умерла у него еще молодая жена, с которой жил он душа в душу, затем подросла и вдруг показала свое лицо единственная дочь, ядовитая Клавдия, лицо сухое, ограниченное, злое и совершенно чужое, и, наконец, когда борода и шелковистые русые волосы его уже начали белеть, постигло его и третье испытание: он усомнился в истинности той веры, которой он всю жизнь честно и истово служил. И странно сказать: первым поводом к этому послужили те ядовитые словечки, которые его Клавдия, нелепая, угловатая, сухая, в частых столкновениях с отцом бросала ему без стеснения в лицо, те брошюры и листочки, которые он иногда находил у нее на столе и в которых все говорилось о каком-то «обмане» церкви. И он разводил в недоумении руками: Господи Боже мой. никогда никого в своей жизни не хотел он обманывать — что же это такое?!
Раньше он, человек вдумчивый, сердечный, но простой, как-то инстинктивно сторонился тех книг, которые могли бы смутить покой его души, но теперь, томимый тяжелыми и смутными сомнениями, он сам потянулся к ним. И если было среди этих книг много задорного, но несомненного мусора, то точно так же. несомненно, были и книги, написанные с умом, книги, в которых чувствовалось биение горячего и чистого сердца человеческого, как труды того же отлученного синодом от церкви Льва Толстого. Просто отмахнуться от этих книг честному перед собой и перед людьми человеку было невозможно: они требовали прямого ответа. Отец Феодор мучительно переживал свои внутренние борения, от всех их скрывал и не видел иного выхода, как сложение сана в близком будущем. Но шаг этот был ужасен: это означило ударить по церкви, которая, благодаря начавшейся революции, и без того переживала трудные времена, в которой он все же никак не мог видеть никакого «обмана», в которой все же много было доброго и которую он все же любил, несмотря ни на что. Неизвестно, чем кончилась бы эта борьба с обступившими его новыми мыслями, если бы судьба не столкнула его как-то в хороший час с Евгением Ивановичем.
Была ранняя весна. В старом монастырском саду было солнечно и тепло, и широко гуляла по полям разлившаяся серебряная Окша. Отец Феодор с Евгением Ивановичем сидели на обрыве и любовались удивительным весенним днем, синими лесными далями и широкими гладями реки. Они тихо и вдумчиво, не торопясь, говорили о церкви. Они быстро сошлись в одном: совершенно несомненно, что на церкви за тысячелетнюю жизнь ее накопилось не только много грехов, но и прямых преступлений, совершенно несомненно, что в последние годы она особенно одряхлела и забыла о своем назначении, совершенно несомненно, что среди пастырей ее чрезвычайно много людей недостойных, — все это так, но тем не менее под всей этой копотью веков, в этих кучах отжившего мусора скрывается много доброго, прекрасного, светлого, умиротворяющего, очищающего.
— Пусть и в этой, светлой, церкви есть опять-таки кое-что такое, с чем современный ум уже не может примириться, — задумчиво говорил Евгений Иванович, глядя в солнечные дали над радостно гуляющей рекой. — Но что же совершенное может дать человек вообще? Во всех областях своей деятельности он несовершенен. Для себя я решаю этот вопрос так, — сказал он и снова охотно повторил одну из своих любимых мыслей: — В основе всех религий лежит Единая Религия, и все церкви с их различными вероучениями суть только более или менее несовершенные отражения этой Религии. И так как ничего совершенного мы дать не можем, то, может быть, проще всего просто примириться с неизбежным несовершенством сущего, по мере сил совершенствуя его, по мере сил служа чрез него Совершенному…
Отец Феодор даже прослезился от умиления: так верна, так проста, так человечески тепла показалась ему эта мысль! И когда потом они расстались, удивительно сблизившись, не раз и не два возвращался в думах своих к этой беседе отец Феодор и все дивился: не чудо ли Господне в том, не указание ли свыше, что именно этому скептику, не находящему себе покоя ни в чем, этому бедному сыну своего века предназначено было укрепить его, снять с его плеч тяжелое бремя? Воистину, неисповедимы пути Господни!
1925