ву и десять, и пятнадцать, и двадцать секунд… минуту…
Чуан Чжи отступил на шаг и с неподвижным лицом ощупал пояс штанов, обыскал карманы пиджака. Ничего не найдя, он застегнул пиджак и поклонился.
— Прошу извинения, полковник, — сказал он негромко и с прежней вежливостью, — некоторые важные обстоятельства заставляют меня отлучиться. Я вернусь через четверть часа и тогда…
Он не окончил или окончил про себя и ушел, внезапно распрямившись, высоко поднимая плечи.
Ю закрыл глаза.
Пустота, он прокурен насквозь, он растерян, он трус, у него дрожат руки.
Нет, это у него, у полковника Ю, начальника штаба дивизии, дрожат руки, прожженные лихорадкой. Он вздохнул и плотнее закутался в одеяло.
И снова детство причудилось ему. Он сидел на корточках над тяжелой книгой и читал.
В прекрасных занавесях пустота, соловей жалуется, человек в горах, обезьяна удивлена, — читал он или слышал, как кто-то другой читает мальчишеским звонким голосом.
Черные шахматы иероглифов строились и перестраивались бесконечно, непрерывно, и над их боевыми колоннами всходило веселое, как молодость, голубое солнце.
— Ман Шью, да здравствует десять тысяч лет! — кричал он радостно. Но соловей все жаловался, в горы уходил человек, а в прекрасных занавесях была еще черная пустота, о которой кричал разносчик…
Чуан Чжи вернулся через четверть часа. Он остановился на пороге, заложив руку за борт пиджака. Плечи его все так же были вздернуты кверху, лицо неподвижно, губы сжаты. Неслышно ступая, он приблизился к полковнику и склонился над ним. Ю спал.
Чуан Чжи молча отошел в сторону и уселся на корточках перед его постелью.
День исчезал за просовыми полями, за зубчатой городской стеной, на джонках и сампанках зажгли огни, и проститутки в узких курточках и белых штанах уже красились и готовились к работе за бамбуковыми решетками своих жилищ, лысые старухи предместий уже играли в ма-джонг (черные банты торчали на голых лбах, как знамя их ремесла), уже кричали в порту компрадоры, и сторожа-индусы, постукивая трещотками, уже обходили свои посты, а Чуан Чжи все еще сидел на корточках перед постелью полковника, положив голову на скрещенные руки. Он молчал или напевал вполголоса, и полузакрытые глаза его стояли неподвижно — как солнечные часы в пасмурную погоду.
Полковник шевельнулся во сне, одеяло сползло с него, он беспомощной рукой шарил вокруг себя. Чуан Чжи встал и заботливо поправил одеяло. Он подоткнул одеяло справа и слева, снял пиджак, закутал ноги полковника и снова присел на корточки…
Когда полковник проснулся, была глубокая ночь. Свеча горела над его головой — в ее пугливом свете почерневшее, ночное, почти незнакомое лицо склонялось над его постелью.
— Это правда? — холодно спросил Чуан Чжи.
Ю с трудом восстановил разговор. Да, этому человеку, сыну друга, курильщику и дезертиру, он сказал…
— Правда, — ответил он внятно.
Чуан Чжи пригнулся, глаза его, доселе неподвижные, метнулись вверх, он медленно опустил руку за борт пиджака. Нож, зыбкий и дрожащий, вдруг появился в его руке и, как бы складывая жидкие крылья отблесков, рванулся вниз. Полковник ринулся в сторону, ударился ладонями об пол, одеяло натянулось, приколотое ножом к кровати.
Он приподнялся, сел на кровати и молча взглянул на нож. Это был нож-бритва, которым уличные цирюльники бреют своих клиентов. «Этот нож он не мог носить с собою», — с уверенностью подумал полковник.
Чуан Чжи, серый как дым, стоял возле него, и голова его по-старушечьи тряслась.
Ю взял его за руку и насильно посадил на свою кровать.
— Прошу тебя успокоиться, — просто сказал он, — я солгал, я никогда не был английским шпионом. Это было сказано, чтобы испытать тебя. Ман Шью, ты выдержал испытание! Завтра ты едешь в армию. Если мне станет лучше, я приеду вслед за тобой.
Он замолчал и дружески похлопал Чуан Чжи по плечу.
— Ты правильно поступил, мальчишка, — сказал он визгливо и весело, — но, Чуан Чжи, почему ты не убил меня сразу?
Мальчишка отдышался и хмуро надел пиджак.
— У меня не было с собой ножа, — сухо объяснил он, — мне пришлось купить у цирюльника его бритву. Я истратил на нее последние деньги, и, если вы хотите, чтобы я поехал в армию, мне, господин полковник, к величайшему сожалению, придется призанять у вас.
1927
ДРУГ МИКАДО
Не все ли равно, где произошло то, что произошло с Като Садао? Комната, которую он занимал, напоминала, несмотря на изысканное убранство, монастырскую келью: окна были достаточно велики, чтобы, умирая, взглянуть на небо. Сквозь матовые занавески простиралась бесконечность. За окнами в бесконечности колыхался желтый кисель, притворявшийся туманом; за туманом лежал город. Город назывался Лондоном. Впрочем, весьма вероятно, что город назывался Чикаго.
Като Садао был шпионом. Это неверно. Като Садао был виконтом Като Садао. Язвительный японец, маленькая сухорукая обезьяна с отвислыми ушами, с грязными кисточками усов над хитроумным ртом… В семидесятых годах, когда голодавшие самураи безуспешно боролись за власть, он был ранен. В семидесятых годах японцы дрались стрелами. Стрела попала в руку, разорвала сухожилия. Рука отсохла. Теперь это был сморщенный цепкий крючок, которым он в течение двадцати лет пытался поддеть Европу.
Он больше не бунтовал. Он дорожил левой рукой и прекрасно знал, что японская армия от лука и стрел докатилась до автоматических пулеметов.
Он был шпионом. Да нет! Он был полноправным представителем своей страны в городе, который лежал за окном.
Розовая телеграмма лежала на ладони здоровой руки Като Садао.
В телеграмме были напечатаны только два слова. Первое казалось Като больничным халатом, второе — барабанным боем, который рвется в уши повешенного: мешок накинут на голову, позвонки разорваны намыленной петлей.
Он позвонил. Крапчатая портьера дрогнула, поползла в сторону. Юноша поклонился с порога, быстро вошел, смокинг вертляво шевельнулся на плечах. Он остановился в двух шагах от виконта.
Като взглянул на него, раздвинул брови.
— Император умер, — холодно сказал он, — вот прочтите это, Матамура.
Секретарь молча взглянул на телеграмму. «Да, император умер, — подумалось ему, — император умер, что ж…»
Император умирал шесть лет. Шесть лет тому назад он помешался, его кормили с ложечки, он страдал детской болезнью. Он жил так долго, что можно было подумать: враги Японии продали его смерть англичанам, в придачу к медным рудникам или сахалинской нефти.
— Император умер, — равнодушно повторил Като и вжал голову в плечи, — это значит, что вы говорите с мертвецом. Дело такое, вы говорите с мертвецом, Матамура. Когда-то я был его лучшим другом. Мой долг — последовать за ним.
Секретарь устал за эту ночь. Туман за окнами, крапчатые портьеры… Розовая женская нога от бедра до пятки мерещилась ему. Он не спал трое суток.
«Последовать за ним — это значит зарезаться, забавно», — вяло подумал он. И мысленно пожал плечами.
— Сочту за высокую честь… Простите мою смелость, невоспитанность, — с машинальной вежливостью ответил он, — но если я смогу оказать вам услугу, это будет для меня незаслуженной честью. Я положительно недостоин этой чести… («Честь, честь — о чем я говорю?» — подумалось ему невнятно.)
— Я не сомневаюсь в вашем расположении, — пробормотал Като, — я знаю, что вы всегда готовы зарезать меня, если к этому представится случай.
Секретарь сдвинул брови, плечи под смокингом двинулись туда и обратно. Виконт шутил. Но так шутить, когда император умер, непристойно.
— Дело такое, мне хочется жить, Матамура, — задумчиво сказал виконт, — тоска, понимаете, что ж умирать бесполезно?
— Во всяком случае, я в вашем распоряжении, — тусклым голосом сказал секретарь и вспомнил случай с Такутоми. Его друзья, лидеры Кенсейкай, явились к нему с визитом. Такутоми считал пятнадцатиминутный разговор с ними временем приятно и полезно проведенным. Когда они ушли, маленький золотой гроб, в котором лежал кинжал, был обнаружен в кабинете. Это было вежливым и почтительным предложением зарезаться. А Такутоми…
«Он, кажется, в самом деле зарезался, — медлительно думал секретарь, — или нет, он отослал гроб на почту, до востребования, неизвестному… Он не зарезался, его убили».
Като говорил не менее получаса, а он не слышал ни слова. Когда он вслушался наконец, его поразило лицо виконта. Лицо было плоским, как тень, и зеленым, как зеленая краска.
— Я не хочу, чтобы моя страна питалась падалью, — хриплым голосом продолжал Като, — я сын даймио, я родом из Кагосимы, а Европа отравила меня. Мы отравлены, Матамура. Куда бы я ни приезжал, всюду одно и то же. Они уничтожили пространство, сожрали время, а теперь и то и другое оказалось ядом. Я двадцать лет не видел Японии, я разучился умирать в Европе.
Он взглянул на секретаря и замолчал.
— Где вы провели эту ночь, Матамура?
Секретарь стянул узкие глаза к вискам, сжал зубы. Виконт болен, нужен врач, но, кажется, виконт задает оскорбительные вопросы?
— Сочту за высокую честь, — пробормотал он с холодной почтительностью, — просить у вас разрешения не отвечать на этот вопрос. Кроме того, позволю себе предположить, что вы слегка нездоровы. У вас усталый вид, болезненный цвет лица.
Маленькая обезьяна со скрюченной, почерневшей рукой сжалась в своем кресле, внезапно распрямилась, со стуком поставила на стол острые локти.
— Я был готов отдать мою жизнь за империю… — яростно сказал Като.
«Был готов…» — хмуро отметил секретарь.
— Но империя все равно погибла. Солнце всходит на Западе, а не на Востоке. Мне начинает казаться, что гораздо благоразумнее было погибнуть пятьдесят лет назад под знаменами старика Сайиго. Дело такое, теперь я слишком стар, чтобы не дорожить жизнью.Вы не думаете, Матамура…
Взгляд его упал на телеграмму, крыши цвета мертвых листьев, розовые персиковые деревья, лиловые горы Симабара вспомнились ему.