пускницы. Их колокола намокли, опали, прилипли к ногам. Но они не обращали внимания на мокрые платья. И весело, на мотив какого-то фокстрота, распевали:
Девиц веселых я встречал,
и мой сурок со мною.
Смешил я их, ведь я так мал,
и мой сурок со мною.
И мой всегда, и мой везде,
и мой сурок со мною.
Бамбус стиснул зубами мундштук трубки и отвернулся к стене, чтобы не быть узнанным.
Бамбус долго не появлялся в Музее музыкальных инструментов. Но через несколько дней тяжелые сапожищи все же загремели по паркету. Бамбус как-то поскучнел. Его глаза стали темнее, волосы спутались, а усы беспорядочно торчали в разные стороны.
Он прошел мимо скрипок, стоящих как винтовки в пирамиде, мимо медных труб всех калибров, мимо дудочки-жалейки и наконец встретил смотрительницу музея.
— Пришел прощаться, — сдержанно сказал он.
— Очень хорошо, что пришел. Я хочу вам что-то показать. — Она впервые улыбнулась. — Идемте!
Они пришли в небольшую светёлку, где в углу стоял шест, на котором была натянута басовая струна. Посредине шеста крепился барабанчик. Кончался же шест маленькой головой. Черные волосы — из конского хвоста, такие же усы, глаза навыкате. А вместо шляпы — на голове медные тарелочки.
— Это бамбус, — сказала смотрительница музея, — инструмент бродячих музыкантов.
Предсказатель землетрясений долго рассматривал диковинный инструмент. И вдруг тихо начал смеяться. И его спутница тоже начала смеяться. И они долго смеялись вместе каким-то детским облегчающим смехом. Посетители музея оглядывались на них и пожимали плечами.
Настала пора расставаться. Бамбус отвел Певицу Тра-ля-ля в сторону и сказал:
— Я помню, в третьем классе у меня заболел зуб. И вы приласкали меня. Я прижался к вам, вцепился и не хотел отпускать. Меня до этого никто не ласкал… Почему я выстрелил в вас из рогатки?
И бывшая учительница ответила ему:
— Переходный возраст. В мальчишек вселяется какой-то бес, который делает все против их воли…
Когда же он очутился на улице и пошел через площадь, то услышал за спиной звук почтового рожка. Оглянулся — в окне музея стояла Певица Тра-ля-ля и подавала ему прощальный сигнал. Предсказатель землетрясений помахал рукой. И двинулся в свой далекий путь.
А Воробьев стекло не выбивал
Мне жалко людей, которые рано перестали верить в сказки, разлюбили зверей и птиц, забыли дорогу в детство. Они редко припадают к незамутненному родничку далекого детства, чтобы смыть копоть обыденности, золотую пыльцу корысти, разъедающую сердце, и туман самообольщения, который плотной пеленой застилает глаза. Куда охотнее люди осуждают поступки своего детства, не замечая их чистоты и цельности. Они снисходительно посмеиваются, пожимают плечами и не пытаются разглядеть в своем детстве то первозданное, кристаллическое состояние души, которое утратили с годами.
Я часто имею дело с детьми, и мое собственное детство мне кажется не таким отдаленным. И я неожиданно для себя начинаю ощущать себя не взрослым человеком, а состарившимся мальчиком. Это странное состояние, радостное и грустное одновременно, неожиданно увеличивает в своем значении события детских лет. И рядом со мной все чаще появляется мой школьный товарищ Сёмин — Марк Порций Катон Старший.
Его двойник, живший во втором веке до нашей эры в Риме, прославился тем, что всю жизнь, изо дня в день, упорно повторял: «Карфаген должен быть разрушен!»
Мой друг не требовал разрушения Карфагена, и не потому, что этот прекрасный город был разрушен римлянами задолго до его рождения (в 146 году до нашей эры), — просто он был добрым малым. Однако имя римского цензора он носил с завидным достоинством.
Эта необычная история началась с разбитого стекла. Толстое, шершавое, как бы покрытое морозным инеем, стекло в дверях директорского кабинета оказалось разбитым. И напоминало броню, пробитую снарядом. В образовавшейся бреши, как в пасти чудовища, торчали острые зубы осколков, и директор, маленький подвижный человек с розовой безволосой головой, выглядывал из этой зубастой пасти. В этот день у него был сокрушенный вид, как у человека и впрямь попавшего в пасть.
— Кто разбил стекло?
Естественно, тот, кто всегда бьет стекла, — портфелем, мячом, корзинкой для бумаг, локтями. Воробьев! Если собрать все стекла, разбитые за недолгий век Воробьевым, то их хватит, чтобы застеклить новый дом. Итак, позвать сюда Тяпкина-Ляпкина, то бишь Воробьева!
Воробьев заглянул в «пасть» директорской двери:
— Звали?
— Войди! — приказали из «пасти».
Воробьев открыл дверь. Осколок стекла с легким звоном упал к его ногам. В этом звоне звучал укор.
— Ты выбил стекло? — спросил директор, поглаживая маленькой рукой бронзовую лошадь чернильного прибора. — Ты?
— Не-е! — односложно ответил Воробьев.
Казалось бы, все ясно. Ведь никто лучше Воробьева не знал, выбивал он стекло или не выбивал. Но, оказывается, ничего не было ясно. По крайней мере директору. Он сказал:
— Пойди подумай. Зайдешь на следующей перемене.
— Подумаю, — буркнул Воробьев, хотя думать ему было нечего. — Зайду.
На следующей перемене «пасти» в дверях директорского кабинета уже не было: ее забили фанерой. Чистой, еще не исписанной словами и словечками. Воробьев постучал в фанеру.
— Подумал? — спросил директор.
— Подумал, — соврал Воробьев.
— Ты выбил стекло?
— Не-е!
Директор ударил рукой по крупу бронзовой лошади.
— Воробьев! Хоть раз в жизни признайся чистосердечно, тогда тебе ничего не будет.
Это был деловой разговор!
— Мать вызывать не будете? — поинтересовался мальчик.
— Не будем!
Воробьев устало посмотрел на директора — верить или не верить? — и решил рискнуть:
— Я выбил… Можно идти?
— Иди, — с облегчением сказал директор и почти с любовью посмотрел на Воробьева.
А Воробьев посмотрел на директора, как на соучастника в заговоре.
На этом история с разбитым стеклом могла благополучно завершиться, если бы Семин не был в душе Марком Порцием Катоном Старшим. В тот же день мой школьный товарищ открыл дверь с фанерой вместо стекла и с твердостью, с какой его римский двойник произносил: «Карфаген должен быть разрушен!», сказал:
— А Воробьев стекло не выбивал!
— Это что еще за новости?! — Рука директора оседлала бронзовую лошадь чернильного прибора.
— А Воробьев стекло не выбивал! — повторил Сёмин.
— Кто же, по-твоему, выбил?
— Не знаю.
— Вот-вот, — оживился директор, — не знаешь, а говоришь! Воробьев сам признался. Понятно?
— Понятно, — ответил Марк Порций Катон Старший. — А Воробьев стекло не выбивал.
Розовая голова директора поплыла по кабинету, как воздушный шарик.
— Воробьев говорит — выбил, ты говоришь — не выбивал! Кому прикажешь верить?
— Мне! — приказал упрямый римлянин.
Директор вспыхнул:
— Позвать Воробьева!
Позвали. Воробьев пришел.
— Ты выбил стекло?
— Я! — как по-заученному, выпалил Воробьев.
— Что ты на это скажешь, Сёмин? — победоносно спросил директор моего школьного товарища.
— Он врет! — ответил Сёмин.
— Какой ему резон врать? Если бы он отпирался, тогда другое дело. Но он признается. Не вижу логики!
— Он врет! — повторил Сёмин, который видел логику.
— Отстань ты! — лениво буркнул Воробьев и тайком погрозил Сёмину кулаком. — Я выбил.
— Теперь ты убедился? — Директор торжествующе трепал по холке бронзового коня.
— А Воробьев стекло не выбивал!
— Во-он! — тихо сказал директор, и его розовая голова стала пунцовой.
Так была упущена еще одна возможность раз и навсегда покончить с выбитым стеклом. История продолжалась.
В классе шел сбор, посвященный сбору колосков в подшефном колхозе. Все шумно обсуждали колоски. Спорили. Брали обязательства. Мой товарищ поднял руку.
— Обязуюсь собрать мешок колосков, — сказал он и тут же добавил: — А Воробьев стекло не выбивал!
— Какой Воробьев? Какое стекло? — растерялась вожатая. — Ведь мы говорим о колосках!
— Так я и говорю о колосках, — сказал Марк Порций Катон Старший. — А Воробьев стекло не выбивал.
— Выбил, — мрачно сказал Воробьев: он был верен уговору, держал слово.
— Ну конечно, выбил, — подхватила вожатая, — а колоски…
— Не выбивал, — стоически повторил двойник римского цензора.
— Сёмин, ты говоришь не на тему, — огорчилась вожатая. — Не срывай сбор, посвященный сбору…
— Я за колоски! А Воробьев стекло не выбивал!
На вечере самодеятельности Сёмину поручили читать стихотворение Пушкина «Вьюга». Он вышел на сцену, заложил руки за спину, привстал на носочки и объявил:
— Стихотворение Александра Сергеевича Пушкина «Вьюга». — Потом еще выше привстал на носочки и выдохнул: — А Воробьев стекло не выбивал!
Он произнес эту фразу горячо и вдохновенно, как строку пушкинского стихотворения. Зал загудел. Засмеялся. Захлопал.
А Марк Порций Катон Старший смотрел в темный зал и широко улыбался. Он думал: ребята хлопают, шумят и смеются потому, что согласны с ним. Он вдохнул поглубже и радостно стал читать стихотворение:
Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя;
То, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя…
В зале стоял гул, шумели, но он не слышал шума, он читал с душевным жаром, и ему казалось, что пушкинские строки подтверждают его правоту. Директор, сидящий в первом ряду, поднялся со стула и пошел прочь, сказав, чтобы Сёмина немедленно прислали к нему.
Прямо со сцены Сёмина подвели к дверям директорского кабинета. К тому времени фанеру уже успели исписать и изрисовать вольностями, ее пришлось выкинуть. На ее место вставили толстое шершавое стекло, как бы покрытое морозным инеем. Сёмин постучал в новое стекло. Вошел.
— Долго это будет продолжаться? — спросил директор.