е глаза, но в них горит ненависть, злоба, точно в аду… И знаешь, к кому? знаешь, кого она ненавидит? кого шопотом проклинает она?
— Кого?..
— Меня! меня — свою родную мать!..
— Что ты говоришь? За что?
— Она, возможно, сама не знает за что, но я знаю! Я стала между нею и миром, между нею и солнцем! Я не допустила… как бы это сказать… тепла и света к ее телу… Я думала об этом целые ночи, пока не поняла этого окончательно. Она должна меня ненавидеть… каждая частица ее тела ненавидит меня!
— Что ты говоришь!
— Что слышишь. Сестер своих она, наверное, ненавидит, они моложе ее и красивее!
Грунэ с трудом переводит дыхание, а Ханэ не может прийти в себя… Она слышит нечто ужасное, нечто худшее, чем болезнь, смерть, чем даже "смерть под венцом", — величайшее несчастье, которое может только постигнуть еврея, и все-таки… Владыко мира, так должно быть!
— Младшую, Лею, я уж дома не держала… я ее отдала в прислуги… — продолжала Грунэ, и ее голос стал еще более хриплым, еще более отрывистым.
— Я тогда достаточно возмущалась, — вспоминает Ханэ, — дочь сойфера — и в служанках!
— Мне хотелось хоть ее выдать замуж, пусть хоть у нее будет немного приданого; от моей торговли луком приданого не сберешь… И за ней я тоже смотрела… Не один хозяин поглядывал на нее, не один хозяйский сынок хотел сделать из нее игрушку… Но ведь я мать! И я была преданной матерью! Ноги у меня подкашивались, и все же я десять раз на день бегала на кухню к ней, плакала, падала в обморок, читала мораль ей, хорошие, благочестивые речи говорила… Целые ночи я не спала, "Кав-ганошор" и другие священные книги читала, а по утрам бегала пересказывать ей прочитанное… и добавлять еще свое! Да простит мне бог, из трех чертей я делала десяток, один удар розгой я превращала в "сквозь строй", огнем на нее дышала… И она была кроткой, честной дочерью, и она во всем слушалась… Кроме глаз, она — вылитый отец, бледная, без кровинки; и такие добрые, влажные глаза, но еще красивее…
— Ты говоришь о ней, как об умершей, упаси бог!..
— А ты думаешь, она живет? Говорю тебе, не живет! Она накопила приданое, а мужа дала ей я! Она, бедняжка, плакала, не хотела его, он слишком груб, прост для нее. Но ведь ученый не женится на прислуге, да еще при тридцати рублях приданого! Я благодарила бога и за это — портной так портной! Что ж, он пожил с ней год, отнял деньги, здоровье, последние силы и бежал… Он оставил ее нагой и босой… с больными легкими! Она харкает кровыо! Это уже тень, а не человек… Она ласкается ко мне, как маленький ребенок, ложится возле, как овечка… и целые ночи плачет. И знаешь ты, на кого она плачется?
— На мужа своего, конечно, да сотрется память о нем!
— Нет, Ханэ, на меня, она плачется на меня! Я ее сделала несчастной! Слезы ее падают мне на сердце, как расплавленный свинец, они отравляют меня, эти слезы…
Она опять замолкает, едва перехватывает дыхание.
— Итак?
— Итак? Тогда я себе сказала: довольно! Пусть уж моя третья дочь живет, как ей хочется… Она работает на фабрике, работает шестнадцать часов в сутки, и едва зарабатывает на сухой хлеб… Ей хочется леденцов, пусть ест их! Ей хочется смеяться, баловаться, целоваться, — пусть! Ты слышишь, Ханэ, пусть! Я ей лакомств дать не могу, мужа подавно… чтобы и она превратилась в выжатый лимон? — нет, не хочу доводить до чахотки, нет, нет! Пусть хоть эта дочь не ненавидит меня, не плачется на меня!..
— Но, Груиэ, — кричит Ханэ в испуге, — что скажут люди?
— Пусть у людей будет прежде всего сострадание к бедным сиротам, пусть не помыкают ими, как ослами, задаром! Пусть у людей будут человеческие сердца, и пусть не сосут они из бедняка последние соки, не превращают его в выжатый лимон…
— А бог, бог, да будет благословенно его имя!
Грунэ подымается и кричит, точно желает, чтоб ее услышал бог в небесах:
— Богу нужно было раньше позаботиться о тех, о старших…
Тяжелая тишина. Обе, тяжело дыша, стоят друг против друга. Глаза у них мечут молнии.
— Грунэ! — кричит, наконец, Ханэ. — Бог… тебя бог накажет!..
— Не меня, не дочерей моих! Бог справедлив, он накажет кого-то другого!.. другого!
Семь лет изобилия(Из народных сказаний)
1915
Перевод с еврейского Е. Дымшиц.
Вот повесть о том, что свершилось в Турбине.
Жил некогда в Турбине носильщик по имени Товий, и был он страшно беден. Как-то раз, в четверг это было, стоял он на базаре, подоткнув по обыкновению полы своего кафтана под веревку, и выглядывал, не придет ли откуда помощь, не удастся ли ему сегодня заработать на субботу. А в лавках, как нарочно, ни души: никто не выйдет, не войдет. Не видно покупателей, некому снести покупки. И поднял тогда Товий взоры свои к небу, молча стал молить всевышнего не дать ему печальной субботы; чтобы жена его Соре и детки его не голодали хотя бы в субботу.
И вот, едва он помолился, слышит — вдруг кто-то тянет его за полу.
Обернулся: перед ним немец; одет он в охотничье платье, перо на шляпе, зеленая оторочка на куртке. И сказал ему немец:
— Послушай, Товий, суждены тебе семь лет изобилия, семь лет счастья, удачи и богатства. Коль пожелаешь, еще сегодня воссияет звезда твоего счастья, и раньше чем взойдет солнце, что над головой твоею, ты сможешь откупить Турбин со всеми его окрестностями. Но по истечении семи лет ты станешь вновь бедняком, каким был. Если же ты пожелаешь, эти семь лет изобилия наступят лишь под конец твоей жизни, и тогда ты уйдешь из мира сего самым богатым человеком.
Был это, как потом оказалось, Илия пророк, выдававший себя, по своему обыкновению, за чужеземца. Товий же подумал тогда, что это простой колдун, и ответил ему:
— Милый мой немец, оставь меня в покое! Не про тебя будь сказано, я очень беден; нечем мне справить субботу и нечем мне заплатить за советы и труды твои.
Когда ж немец, не отступая от него, повторил эти слова и раз, и другой, и третий, Товию запали те слова, и он ответил:
— Знаешь что, милый немец, если уж ты действительно заботишься обо мне, а не насмехаешься, если ты и взаправду ждешь моего согласия, то я тебе вот что скажу, обычай мой таков: о всяком деле советоваться с женой. Без ее согласия я не могу тебе дать окончательного ответа.
Тут немец сказал Товию, что советоваться с женою дело хорошее, и предложил ему пойти потолковать с Соре, — он подождет.
Товий еще раз огляделся — нет, заработка не видно. И решил он тогда: терять ему тут нечего, можно и домой сходить. Оправил полы кафтана и зашагал к полю, за город, где жил он в глиняной мазанке.
Дело было летом. Соре, увидев мужа в открытую дверь, обрадованная, выбежала ему навстречу: она думала, что Товий уже кое-что заработал на субботу.
Но Товий сказал:
— Нет, Соре! Господь, да будет благословенно имя его, еще не послал мне заработка. Но ко мне явился какой-то немец.
И Товий передал Соре слова немца: суждены, мол, нам семь лет изобилия, и от нас зависит, когда изведать счастья, сейчас или перед смертью.
Соре, не долго думая, ответила ему:
— Иди, дорогой муженек, и скажи немцу, что желаешь наступления семи лет изобилия сейчас же.
— Почему, Соре? — спросил изумленный Товий. — После этих семи лет мы ведь снова обеднеем, а обедневшему жить хуже, нежели рожденному в нищете.
Тогда Соре ответила:
— Не заботься, друг мой, о завтрашнем дне. Бери сейчас, что дают, и произнеси при этом: "Благословен господь каждодневно". Ведь нужно платить за обучение детей в хедере. Их, бедных, прогнали домой. Вон смотри: бездельничают, играют в песке.
Этого Товию было достаточно; он побежал к немцу с ответом: да, он желает немедленного наступления семи лет изобилия.
И сказал ему немец:
— Подумай-ка, Товий, теперь ты здоров и силен, можешь заработать, иной раз больше, иной раз меньше… Но как будет, когда ты состаришься, обеднеешь и не станет у тебя сил?
Товий ответил:
— Послушай-ка, немец! Жена моя Соре желает наступления изобилия сейчас же. Во-первых, она говорит: "Благословен господь каждодневно", и нечего заботиться о завтрашнем дне. А во-вторых, детей ведь из хедера прогнали.
— Что ж, если так, — сказал помечу — возвратись домой. Раньше, чем вступишь на порог сноего дома, ты разбогатеешь!..
Товию хотелось расспросить, что будет потом, по истечении семи лет, но немец уже исчез.
Товий отправился домой. А жил он, как было сказано, за городом, в поле. Вот, видит он, у самого дома играют его дети в песке. Подошел ближе, смотрит: малыши выгребают из ямки не песок, а чистое золота, настоящее золото…
И начались счастливые дни, потекли семь лет изобилия…
Но время летит, как из лука стрела. И вот вновь является немец объявить Товию, что счастью его пришел конец. В эту же ночь все его золото уйдет и землю — исчезнет золото, что в доме, исчезнут и богатства, которые он запрятал у людей.
И застал немец Товия вновь стоящим, как и в первый раз, на базарной площади, с заткнутыми за пояс полами кафтана в ожидании заработка.
— Послушай, Товий, — сказал ему немец, — семь лет миновали!..
И ответил ему Товий:
— Иди и скажи об этом жене моей Соре, ибо все богатства в эти годы находились у нее в руках.
Пошли они вдвоем за город, пришли к той же глиняной мазанке и застали Соре в старом убогом своем наряде, но улыбающеюся.
Немец снова повторил: семь лет изобилия миновали.
Тогда Соре ответила ему: собственно, изобилия они никогда и не видели; никогда не считали они это золото своею собственностью, ибо только то, что человек зарабатывает своими десятью пальцами, своим честным трудом, принадлежит ему; богатство же, достающееся без труда, есть лишь дар, который бог отдает на хранение для блага бедняков. Она, Соре, из этих денег брала лишь на обучение своих детей божьей мудрости, а за обучение божьей мудрости можно платить божьим золотом. Вот и все. Ежели создатель мира нашел отныне лучшего хранителя для золота своего, то его священная воля отнять и передать его другому.