кельману в вину его отступления от некоторых обычаев и обрядов, мирясь и с его непокрытой (дома) головой, и с красовавшимся у него среди прочей дорогой мебели роялем, и с определением его двух сыновей в губернскую гимназию.
И этот факт приходит ему на память.
Действительно, его два сына учатся в гимназии, в губернском городе; но не он был за то, чтобы отослать их от себя; этого потребовала она… Он хотел пригласить для них меламедов из Литвы и учителей из Варшавы, но она настаивала, чтобы послать их в гимназию, и он повиновался.
"И почему это она услала от меня моих детей?"
Это тоже старый вопрос, беспокоящий его с самого дня отъезда сыновей. Временами он готов думать, что она не любит своих мальчиков. Но это вздор, конечно… Когда от них приходит письмо, она плачет от радости, а когда этого письма нет несколько дней, когда оно чуть-чуть запоздает, она снова плачет и болеет — от страха… Ему кажется, впрочем, что она часто плачет, — украдкой, незаметно. Часто, по утрам, глаза ее грустно глядят из-под красных век, а ночью он слышал не раз ее подавленные и тоскливые, точно смоченные слезами, вздохи.
"Уж не боится ли она моего нравственного, духовного влияния на них?
Моего духовного влияния? А разве у меня есть свое собственное духовное "я"? Разве я не грубый, бессмысленный истукан?..
Что это, однако, со мною?"
Беспокоящие его теперь мысли не новы, не чужды ему; они почти ежедневно приходят ему в голову; но обыкновенно они, точно молния, быстро прорежут сознание и столь же быстро исчезнут, а на этот раз они почему-то не трогаются с места и упорно, назойливо пробираются и точат его мозг.
Очевидно, эта ночь какая-то особенная; его нервы сильно, необыкновенно сильно потрясены; несчастье случилось, несомненно случилось!.. Он хочет восстановить, воскресить в памяти ряд фактов последнего дня, чтобы среди них найти это главное, утерянное ею событие, — но, к ужасу его, оказывается, что весь этот день им забыт совершенно, точно этого дня никогда и не было! Целая страница оказывается вырванной из книги-памяти! Но он что-то не помнит также и предыдущего дня, — стало быть, вырваны целых две страницы! Последняя страница, которую он бегло читает в памяти, — это воскресенье; за этой открытой страницей совершенная пустота в мозгу, который ему представляется теперь как бы остановившимися часами — остановившимися именно в воскресенье вечером… Не удивительно ли, не ужасно ли это?
Внимательно и напряженно читает он ту страницу, стараясь припомнить все случившееся в тот день, и вот он уже припомнил все, все события и факты, все, что делалось и говорилось в его доме до того вечера… Все написано подробно, отчетливо и ясно, и каждое слово выпукло и рельефно само выступает вперед.
Да, до того вечера!..
Вечером был незначительный случай. Они сидели с женою за чаем, когда из кухни донесся вдруг оглушительный треск разбитой посуды, и Мария вся задрожала от страха. Сначала кровь бросилась ей в лицо, — лилия вдруг превратилась в розу, — потом кровь отлила от лица, которое сперва страшно побледнело, затем приняло зеленоватый оттенок… Она едва держалась на ногах, не переставая дрожать… Тогда он схватил ее на руки и отнес на кушетку, а она не протестовала стыдливо, как делала это всегда, не старалась высвободиться; напротив, она сама доверчиво склонила свою голову к нему на грудь, и все его существо наполнилось бесконечным блаженством, смешанным с чувством какой-то тайной, мучительной тревоги.
— Не пугайся, — едва слышно прошептала она, — не пугайся! вот уже все прошло…
— Не пугайся, — продолжала она успокаивать его, — и, прошу тебя, не брани прислугу… ведь она это не нарочно…
— Успокойся… — еще раз повторила она своим чудным, сладким, похожим на звуки флейты, голосом, — отчего так сильно бьется твое сердце? Вот уже испуг прошел, все прошло уж… Обещай мне, что простишь прислугу, что не вычтешь из ее жалованья…
Он обещал, конечно, хотя, в сущности, не мог понять этого: ведь она хозяйка, ведь она сама всем распоряжается и сама рассчитывается по дому! Зачем же она его просит об этом?
Вдруг она почему-то стала просить, почти умолять его, так ласково и задушевно, рассказать ей что-нибудь про свою мать.
"Отчего это ей вдруг вздумалось спросить о моей матери?" — удивляется он теперь. Но тогда ему некогда было удивляться, и он поспешил рассказать ей все, что мог тогда припомнить.
Он рассказал ей, что мать его была добра, как ангел, прекрасна, чиста и светла, как электрическое сияние, — "как ты, Мария".
Лицо ее тогда озарилось приветливой улыбкой, но глаза были закрыты, и он ждал, чтобы они открылись, как блуждающий среди беспросветной ночи ждет первых утренних лучей…
— Ты так же добра, как моя мать, а твои глаза, — прибавил он нарочно, — глаза голубки, также совершенно похожи на глаза моей матери. — Но она все еще не открывала этих глаз, и сердце его сжималось от мучительной тоски.
— Но моя мать была забитая, подавленная горем женщина и рано сошла в могилу…
Его дрогнувший голос заставил ее очнуться; ее веки медленно раскрылись — и пред ним точно вдруг отверзлась таинственная глубь лазурных небес!
— А ты любил свою мать? — спросила она.
— Любил ли я?!. — Голос его оборвался от охватившего его волнения.
— А отца? — допрашивала она, и ее веки снова медленно опустились.
— И его я любил… иногда… когда матери не было с нами в комнате. Тогда я любил, бывало, сидеть на коленях у отца, который учил меня читать и писать, а также знать, понимать жизнь…
Он чувствовал, что ей неприятны эти слова, но он не мог не продолжать.
— Мой отец, — рассказывал он, — был скупой, жадный человек, но известный и уважаемый купец, он и из меня хотел сделать купца, настоящего купца, а не "мякиша" и "разиню", как того желала мать… по его словам, — поспешил он прибавить, чтобы исправить свою оплошность. — Отец говорил: деньги тебе достанутся после меня, но ума не унаследуешь; наберись же, сынок, ума, хитрости, ловкости! закали свою энергию и волю! Все зависит от воли человека.
Но стоило ему, бывало, увидеть мать, как он уже бежал к ней и не хотел даже подходить к отцу.
Он любил сидеть в комнате матери на своем стульчике, спрятав свою голову в ее коленях. Она перебирала его волосы, и горячая слеза не раз, упав из ее очей, скатывалась по его щекам. Иногда она рассказывала ему такие чудные сказки!..
Но эти счастливые минуты бывали непродолжительны. Отец все боялся, чтобы он не вырос "дикарем", "кислятиной", "бабой", и всякий раз брал его за ухо и выпроваживал вон или уводил к себе, в свою комнату.
Особенно сердился отец за ее сказки, в которых были всегда ужасы ночи, и души мертвецов, и бледные лучи месяца, и замогильные тени… Однажды он запер его на целую ночь одного в темной комнате, чтобы этим способом изгнать из него вредную трусость, чтобы застраховать его от боязливой робости и малодушия!
Утром, когда открыли дверь его темницы, его нашли почти без признаков жизни…
— В ту ночь, — рассказывал он ей, — я испытал муки ада! Все обитатели загробного мира, казалось, вышли из своих мест и обступили меня… Привидения, духи и мрачные тени терзали, мучили, давили меня до потери сознания…
Тогда-то именно, в ту ночь, — думал он во время своего рассказа, — лишился он своего "я", своей собственной души, и стал тем пустым скелетом, в котором с тех пор поочередно воплощаются души его родителей. До той ночи он чувствовал себя как бы в роли духовного посредника между ними и, бессознательно как-то находя, угадывая сходства и различия их характеров, внутренно сглаживал противоречия и бессознательно же держался золотой середины… И если бы так шло дальше, думал он, он вырос бы человеком с волей и сердцем, человеком устойчивым, уравновешенным, счастливо миновавшим все, что было резко одностороннего в духовных чертах отца и матери, и заимствовавшим, сочетавшим в себе лучшие стороны их обоих. Но с той поры, с той ночи, когда его словно оставила собственная душа, в кем уже нет больше этого счастливого сочетания, а есть обе крайности, овладевающие им поочередно, — и вот он теперь или весь отец, или весь мать!..
Но эти мысли он скрыл тогда от нее.
— Когда я очнулся и пришел в себя, — продолжал он ей свой рассказ, — мать лежала в постели, с которой ей уже не суждено было встать. Я ужаснулся, когда увидел ее лицо!
Но и его лицо изменилось за одну эту ночь: мать его также ужаснулась и разразилась неутешными рыданиями.
Эта сцена подействовала даже на отца, и с того времени он уж больше не пытался разлучать их.
Теперь никто не мешал ему подолгу сидеть на скамеечке у ее постели. Мать держала его руки, целовала их, перебирала его волосы…
Но источник ее слез давно иссяк, и ни одна слеза не скатилась больше на его лоб.
— О! Если бы ты знала, Мария, что я пережил в то время, что испытал, что перечувствовал!..
И Мария открыла свои глаза — влажные, с выражением немой, безысходной тоски…
На этом месте обрываются его воспоминания; здесь кончается та страница — последний сохранившийся в сознании день!
— А потом? — спрашивает он себя в ужасе: — что же было потом?
Он хорошо помнит, что он в воскресенье вечером сидел с Марией на кушетке… Что же такое случилось с того вечера до этой ночи?
Кто вырыл эту бездну, эту зияющую перед ним мрачную пропасть?
— Быть может, я заболел, лежал в забытьи эти дни… и теперь очнулся, измученный и больной…
И вслед за тем новая, ужасная мысль мелькает в голове: не умер ли он внезапно, или только показался мертвым, и не очнулся ли это он теперь в могиле?
Он снова щупает стену и постель.
Снова глаза его напряженно ищут какого-нибудь предмета — другого, нового предмета, кроме этого беловатого, тусклого пятна, дрожащего перед ним в воздухе.
Напрасно!
Или он уже там… в загробном мире?
Но откуда-то, кажется из глубины его сердца, доходит и отдается в мозгу ясный могучий голос:
— Нет, ты жив, жив! Но тебя постигло несчастье, ужасное несчастье!