– За два франка корку продают, корка; а внутри воздух – пустота. Вот настоящий хлеб, – режет только что испеченный, тугой, горячий еще хлеб, – а я им всегда правду-матку в глаза; если мне суют корку, я и говорю, что это корка.
– Хорошее вино, – говорю я.
– Хха, хорошее… сказал бы я тебе. Такого попьешь неделю, и задница слипнется – ширпотреб, клошарское. О – князь идет, сейчас сразу на Верку полезет, – именно так и происходит.
Серж родился в Париже от русского аристократа одной из самых знаменитых дворянских фамилий и французской матери. Как говорит Верка, «примитивная деревенская баба». Серж не говорит по-русски. Позже, при встрече, отец его объяснял по этому поводу: «Некогда было с детьми заниматься, работа такая была – всегда в разъездах, дома редко бывал». У старого князя выразительная внешность, прямо-таки театральный образ аристократа.
– Я бы с удовольствием за Николая Дмитриевича замуж вышла, – говорит Верка, – он мне больше, чем Сережка, нравится.
Верка из тех барышень, которые считают, что уже по факту своего рождения на свет заслуживают для своего существования лишь лучшей точки на планете – во всех отношениях.
В первую очередь конечно же комфорта. Париж, Майами, Лондон, на худой конец Монако (в последнем, считают они, проживают одни лишь миллионеры-миллиардеры) – вот их ориентиры, слова, произносимые ими с придыханием. Остальной мир просто недостоин их присутствия.
По утрам у нее дела, собирается она долго. «Вонь невозможная…» – ворчит Верка себе под нос, но так, чтоб всем было слышно.
Домишко стоял много лет без жильцов, нетопленый, подгнил основательно. Цепкий, гнилой дух не уходил уже за годы пребывания новых жильцов. Одежда наша круто пропахла плесенью, будто ее мариновали в бочке. Перед выходом Верка безжалостно льет на себя парфюм, снова принюхивается к платью и отправляется на выход.
Андрей ей вслед, видя ее кислую мину:
– Приехала на Запад – живи по-западному. Ха, клошарня, пошла завоевывать авеню Фош… А я им всем матку-правду в глаза…
– А чем, – спрашиваю, – в Москве-то занимался (тут он по столярной части)?
– Да в художественной школе на Пресне завхозом работал.
В голове у меня заерзала неясная еще мысль.
– Так ты, может быть, знал такую Любу Малецкую, преподавала там.
– Еще бы, у меня и роман с ней был.
– Знаю, да…
– ??? Как это?
– Я жил тогда с ней в одном доме и был свидетелем твоего визита.
– Ну, так тогда за Любу, – и налил по стакану клошарского.
– За Любу…
Доктор
В первый день в Нью-Йорке, выйдя на улицу, обнаружил несоответствующую приподнятому своему состоянию вовсе даже ненужную мысль: «Хорошо, что Доктор живет в Вашингтоне, а не здесь. Вот уж кого бы я не хотел встретить на этих улицах, так это его». И на тебе, через какой-нибудь час в сабвее втиснулся в переполненный вагон и уперся прямо в его пузо.
Взобравшись ко мне на чердак, Доктор (в какой области и за какие заслуги он был доктор, так и осталось невыясненным, но звали его все ДОКТОР) сделал барственный выдох, принял чванливо-снисходительный вид…
– Ну, где тут у тебя «шедевры»?
Вперился в висевшую на стене миниатюру, изменился в лице и, не скрывая раздражения, бросил: «Талантливый черт!» И как все такого рода люди, что вспыхивают внезапно родившейся вдруг идеей чуть ли не волоком потащил меня к себе. Минуту назад даже не помышляя ни о чем подобном, теперь его всего трясло от нетерпения. По пути притормозил у кавказского ресторана, лихорадочно схватил острых закусок: маринованного чеснока, черемши, чего-то мясного и бутылку водки. То ли ему необходимо было унять дрожь, то ли наоборот, подкинуть дров в истерическое состояние. Или, попросту говоря, он вдруг обнаружил объект, перед кем можно вывернуть восторг своей собственной идеей, еще раз насладиться собой: проницательностью великого стратега, собачьим своим чутьем.
Квартира сплошь была увешана картинами, одна комната, он открыл дверь, до потолка забита лежащими штабелями холстами всё того же единственного мастера.
– Вот, – он гордо раскинул руки, – знакомься, великий мастер!
Позже, в конце визита, он отвел меня в гараж, стоявший во дворе, гараж битком был забит деревянной скульптурой его кумира.
Рассказывал, что имел приличную коллекцию громких имен, но влюбился в этого чудо-художника, продал всё и скупил у вдовы всё его наследие; что, выторговав разрешение на вывоз коллекции (дальнейшую жизнь Доктор видел за океаном), подарил Минкульту метровую римскую скульптуру II в. Он таращил полыхающие глаза, руками махал как шпагой, потом внезапно умолкал и тихо так, с придыханием, будто боялся разрушить что-то звуком: «Ты посмотри, посмотри, тут прямо колокольчики, хрустальный звон, прозрачность родниковой воды…»
Я любовался его выражением неподдельной страсти, проявлением настоящей власти искусства над человеком – магией, вышибающей мозги из «нормального человека».
Он говорил, что сотворит этому художнику мировую славу, что картины эти взорвут мир… и прочую подобную чушь.
Да, талант художника налицо… и тут же, облокотившись на него, выстроилась бездарность, с которой он распорядился этим талантом – не смог побороть в себе любовь к одному из самых ярких художников – Матиссу – и, капитулировав, превратился в его эпигона. Ну просто тютелька в тютельку. Подражай он кому попроще, не так торчал бы его грех, но попасть в плен такой яркой звезде – большая неудача. И как бы ни было б здорово – второй Матисс не нужен. Скульптуры же его были супрематического толка. Опять мимо – поезд супрематистов отчалил полвека назад.
Мне-то с первого взгляда было видно: планы его – мыльный пузырь, заблуждение наивного простодыра. Но сердце сжималось от жалости к этому восторженному чудаку, и кто знает, быть может, искренний его восторг стоит сотни истин?.. Истина не всегда добродетель.
Появившись как-то в Париже, Доктор поставил на уши всех попавшихся под руку, подмял под свои хлопоты. Тут вопрос: были ли хлопоты? Он рассказывал: «Я всё время играю с собой; представляю например, что меня избрали президентом Академии наук – играю в президента, или, скажем, принцесса Монако предложила мне руку и сердце…» Неудобство в том, что и окружающих он вовлекает в свои игры. Мне, собственно, и без очков понятен был его театр, но беда в том, что всё, что связано с прошлой жизнью, для меня свято и даже последнему пустозвону не могу отказать ни в чем.
Сперва он попросил отвезти его в некую русскую галерею (ничем, впрочем, не примечательную). Там он расселся вельможным князем, напустил туману вокруг себя; невзначай как бы сообщил, что открывает галерею в Сан-Франциско и почему бы, значит, не скооперироваться, не устраивать совместные выставки там и тут. И планы, планы… фантастические.
Затем пришлось ехать с ним на северный вокзал забирать чемодан. Там он устроил (совершенно беспричинно) выволочку работнику камеры хранения. Потом вдруг весело заявил – вроде как вспомнил и обрадовался:
– А знаешь, я сегодня утром 30 миллионов долларов потерял.
– Каким же образом, из кармана выпали?
– Да в такси еще один чемодан забыл. У меня там три «Шагала» были: две акварели, но очень хорошие, и одна – масло. Мне за них 12 млн давали. И еще там документация на новое мое изобретение – 18 млн стоит. С-Л-У-Ш-А-Й! – осенило вдруг, – давай в полицию заявим, обязаны сыскать.
И заниматься этим должен конечно же я, во французском он слабоват…
В полиции мы выглядели как два клоуна – настолько нелепо звучали его претензии, именно претензии он предъявлял, но кому – непонятно. Полицейские переглядывались друг с другом, соображали: выставить нас сразу или подождать.
Дальше оказалось, что без меня он никак не может ехать в аэропорт. Пришлось ехать, решил нести эту ношу до конца. В такси он сразу обрушился на водителя:
– Бездельник, не знает, из какого аэропорта летят в Штаты, – это когда таксист осмелился уточнить, в какой аэропорт везти. Я знал, что в N. Y. есть рейсы из всех аэропортов, но вступать в дискуссию не было желания. Затем пошли в ход французы вообще: «Только бы надуться вина и ничего не делать!»
Потом прошелся по всем французским президентам, шансов не оставил никому на реабилитацию: всем были выписаны розги. Я уже сомневаться стал, удастся ли посадить в самолет этот мешок занудства.
И вот теперь мы стоим нос к носу в вагоне метро. Радость у него на лице была самая что ни на есть неподдельная. Я увидел забитого человека с собачьими глазами. Появилась во взгляде даже несвойственная ему кротость. Он тут же потащил меня обедать. Где-то на 70-х улицах сели в японский ресторан. Потом к нему. По дороге в ликер-стор он взял бутылку «Бычьей крови» – венгерского (ностальгического) вина.
– В России такое пили, помнишь?
Квартирка из двух комнат. Одна совершенно пустая, лишь диван нелепо посередине. Похоже, как грузчики внесли, плюхнули куда попало, так и остался стоять. Другая забита до отказа запакованными работами своего кумира – унылое зрелище.
Сразу считай по приезде Доктор устроил где-то выставку, издал скромный каталожек, сопутствовавший обычно начинающему художнику, вот и всё. Никакой реакции ниоткуда не последовало.
Грандиозные планы рухнули. Осознание своего поражения выдавало в нем растоптанного человека.
После «венгерского» его разморило, потянуло прилечь. Просил разбудить его через час. Я сказал, что прогуляюсь, через час вернусь. Но вернуться уже не захотелось, через час я разбудил его по телефону.
Лет через пять знакомая дама, из тех, что слабо соображают, в каком мире существуют, захлебываясь кричала в трубку, что даже не представляю, КОГО она сейчас привезет ко мне. Такую, словом, поднесет мне порцию счастья, что и не проглотить сразу. На последние свои гроши она взяла такси (можно ли тут мелочиться, когда на глазах совершается такое захватывающее событие).
И вот они явились, осчастливили. Доктор, как и в лучшие времена, был деятельно суе