На самой окраине города, за последней улочкой, гора поднималась еще выше и вся пенилась белыми шапками цветущего миндаля. Мой привезенный мир не помещался среди этого цветения. Истоптал холст и швырнул в мусор. И уже позже, в Париже, как-то удалось втиснуть его в окружающую реальность.
Неудивительно, когда в первый раз оказался в Нью-Йорке… прямо с аэропорта навалились перекошенные заборы, деревянные столбы под разным углом, раздолбанные вдрызг дороги (начало 80-х), сабвей, где с потолка может лить вода, интерьер напичкан решетками, цепями, неуклюжими металлическими конструкциями, поезда с выщербленными полами и сплошь, изнутри и снаружи, размалеваны граффити, много всего стихийного, живого – пахнуло вдруг чем-то знакомым, той же остротой ощущений, похожей на мою Родину. Впрочем, как потом оказалось, различий было куда больше.
– Так, стало быть, получил что хотел. Работал в нужных тебе условиях, на всех континентах, и на Родине в том числе. Видел несколько океанов и купался в своем деревенском пруду. Разве не этого было нужно?
– Нет.
Толстой говорил Бунину: «Пишите, пишите, если очень хочется, только помните, что это никак не может быть целью жизни…» Чудит старик – так тогда понимал я эти слова. Сам же, напротив, считал, в творчестве надо идти до конца, сделать это смыслом жизни. Но есть, оказывается, и более высокий смысл: осознать себя и прожить в гармонии с миром. И неизвестно еще, к чему пришел бы я в искусстве, останься я навсегда в своей бочке. Быть может, как раз неразвитость, архаичность могли породить нечто особенное. Прожить бы жизнь, ни минуты не теряя, на своей земле. Сколько я отщипнул этих драгоценных минут… Сколько не увидел весенних паводков; теплой тишины у пруда с лягушками, против солнца, усыпанных хрустальной росой трав, паутин, висящих по кустам ранним утром в деревне; сколько не сорвал своими руками с дерева ни с чем не сравнимых по вкусу и запаху яблок; строгой питерской роскоши и утонувших в снегах деревенских домишек, уютных провинциальных городков; обжигающих вьюг и курящейся парной земли после теплого ливня, ржавых октябрьских полей; московских зимних улиц с разъезженной черной кашей, чавкающей под ногами – ответило зеркало.
Скоро обнаружилось, что не нахожу общего языка с многочисленными соплеменниками, которым поначалу обрадовался. Не нахожу даже с людьми своего круга. Мне казалось, явились они сюда совершать творческие подвиги. Но куда девалась их одержимость. Вместо дерзких, с безумием граничащих поисков, задача их сузилась до заботы, просто заработать на хлеб, желательно с маслом, и если удается – вполне этим довольны. Стоило ли огород городить. Неужели тоже КОЛБАСА?
Но всего неожиданней явилось то – просто оторопь берет, – сколько желчной ненависти извергается в адрес России.
Не понимаю. Ведь ты уж полжизни прожил в другом мире. Тебе нет никакого дела до той земли, на которой ты родился. Но успокоиться он не может и каждую минуту думает, чтоб скорей эта разэтакая Россия провалилась сквозь землю.
Да Ё. Б. Т. В. М. – ведь это место, земля, где ты познавал мир, где в первый раз почувствовал запах горьких тополиных почек (где-то в марте стригли тополя и мы, мальчишки, подбирали длинные прутья, усыпанные жирными почками, служившими нам шпагами. Почки липли к рукам, оставляя черные пятна и с трудом поддавались самому едкому мылу. Но запах!.. – пахло близкой весной, летним купаньем, малиной, земляникой, арбузом – пахло счастьем. А еще прутики эти ставили дома в воду – время перегнать, в марте прыгнуть в апрель, – и они обрастали зелеными капельками), где научился сидеть на велосипеде и почувствовал радость движения, где в первый раз залез на девчонку… Да и сколько всего было в первый раз. Неужели всё это надо забыть, да еще и плюнуть.
При этом всё время сквозит какая-то суетливая оглядка; а вдруг где-то просчитался… И вечная эмигрантская чесотка: взвешивание и убеждение самого себя, что всё в порядке, и бесконечное перечисление благ приобретенных.
На десерт хозяйка подавала морковный пирог. Заговорили о каком-то Мише – старом питерском приятеле. В N. Y. он заявился богатым купцом с барскими замашками. В его руках серьезный бизнес, и в Нью-Йорке он по рабочим делам. Показывал фотографии своего загородного дома под Питером – поместье, дворец. На фото он позирует, стараясь подобрать живот, у бассейна с лазурной водой, а в край кадра попала (случайно) срезанная наполовину фигура охранника.
Собственно, речь о Мише зашла в том плане, что не завидуют они его «суете»: «Бизнесом он занимается, достижение, тоже мне… Чему завидовать-то, – горячилась хозяйка, – я, слава Богу, на пенсии и могу себе позволить ничем не заниматься». Хозяйку напоминание о Мише привело в крайне раздражительное состояние, весь вечер не могла успокоиться, напряженно молчала, в глазах бегали цепкие, кусающие мысли. Говорили давно уже о другом: она вдруг взрывалась ни к селу ни к городу: «Подумаешь, дом у него загородный, да на черта он мне сдался, дом этот. Да если мне надо воздухом подышать, я вон, через Хадсон перееду – и пожалуйста, гуляй, дыши сколько хошь…»
Другая дама – тема разговора была, как всегда любимая: как не могут нарадоваться они на свою, так счастливо устроившуюся жизнь – завела на полвечера рассказ о том мгновенье счастья, когда она, достигнув берегов Нового Света, купила себе наконец-то джинсы, и сколько вылила она ядовитого юмора на страну, где приобретение такого предмета было сопряжено с некой проблемой.
Я был прилично подогрет выпивкой и, не сдержавшись, публично поздравил ее с благополучным приземлением, поднял тост за то, чтоб ей на всю жизнь теперь хватило джинсов и колбасы.
За столом последовало молчание. Нет, не в смысле, что задумалась публика; т. е. задумалась – почему этот человек сидит за их столом?.. Я им помог. Попрощался.
А по ТУ сторону сидят такие же единомышленники и считают себя неудачниками, что застряли в этой «чумазой» стране. И еще такие, что положением своим вполне довольны (такие возможности достаток лопатой грести), НО…
Когда добралось до меня это отдающее прыщавым высокомерием слово СОВОК, примерять стал на разные лады, уяснить, чтоб поточнее смысл этого перла. Недолго мучаясь, определил: совком обозвали государство и всяк живущий в ней совком и является. Но очень скоро стало ясно, что совок определяется не по паспорту; что некая общность (кучка), не идентифицирующая себя со страной, тем более с народом, страну эту населяющую, и называет всех прочих «совками». Особая каста: так они о себе понимают. Живут они в своем особом мире, и это не просто Питер – Москва, ибо и там солнце для них светит отдельно. Ну, а сама Россия – страна для них и вовсе неведомая, где-то она ТАМ, за семью морями, непролазными лесами-горами, в неизвестной вообще стороне. Как живет та страна, они представления не имеют, да и не желают иметь. Одна мне так и сказала, когда я полюбопытствовал по поводу небольшого волжского городка: «А меня вообще русские города не интересуют». Себя считает она личностью грандиозного ума, без конца так прямо и заявляет. При этом на первом же слове глупость прямо ящиком выезжает откуда-то изо лба. Говорит сплошным новомодным жаргоном, что превращает ее речь в косноязычную кашу. Как влетит модное словечко, так и шлепает им через каждое слово, а то и дважды-трижды подряд, будто никак не выскочит, как прилипшая шелуха от семечек, никак с языка не соскочит.
Клянусь, не выдумка, не собирательный образ. Я о ней вообще бы не говорил, да амбициозные заявления ее не дают пройти мимо.
– Это нам, – агрессивный напор в голосе, – нам! (кому «нам»?..) по праву должны принадлежать и все материальные, и духовные, и культурные, и все прочие мировые блага. Это мы! (кто «мы»?..) их наследники.
Туманно как-то, но ярко-самоуверенно. Естественно, главная мечта ее – за бугор! Копит деньги, слышала, что в Лондоне, значит, внесешь энную сумму – и британская вам прописка. Но и на это, видать, умок маловат, сколько уж лет топчется на одном месте, томится в «чужой» стране и привилегии по праву ей положенные плывут мимо носа.
Почти случайно в Москве попал в компанию. Чем занимались все те люди, точно не известно, но все имели отношение к культуре. Хозяин, похоже, был реставратором, одна дама, бойкая такая – темперамент хлестал через край – искусствовед.
Разговор, в основном, шел о музейных буднях; похоже, все они были музейными работниками, но разных музеев. На вопрос, чем занимается в данный момент бойкая, та отвечала, что пишет статью о новгородской иконе XIV–XVI веков.
– Ну, мать, тебя и заносит, – хозяйка дома, – докатилась, хернёй такой занимаешься.
– А куда денешься, – заоправдывалась бойкая, – надо же что-то писать для этих мудаков…
Я было открыл рот – икона, одно из главных достижений русской культуры. Что же это, по нынешним временам выходит, писать об иконе это что-то вроде выходки недостойной цивилизованного человека…
Да, недостойно – с их позиции просто преступно, осквернение «ИХ СВЯТЫНЬ».
Было ясно, задай я этот вопрос, на меня посмотрели бы как на упавшего с Луны. Молча я встал и вышел.
Глазунов
Не знаю другого такого человека в искусстве, на которого бы так окрысились его – оппоненты, хотел я сказать, но он ни с кем не оппонирует, значит, лобовое определение – враги. Так чем же это он навлек на себя целую армию недругов. Политической деятельностью не занимался. Художник. Со своим пониманием ценностей (как у любого человека), которые он никому не навязывает. Высказывать не значит навязывать. Создал свою школу. Вот, пожалуй, и всё, что можно сказать по существу. Но Боже, какие комья грязи летят в его сторону. Вот один из типичных таких пассажей.
Скучающая за столом барышня, вне всякого контекста (пластинку повеселее хотелось поставить), заводит разговор о Глазунове. И сразу в атаку: есть вот такой, сякой… и понеслось на все лады. Но в чем, собственно, заключались все эти обвинения, понять было трудно.