Рассказы. И все-таки интересная это штука – жизнь… — страница 50 из 53

Советские, постсоветские ИВАНГАРДИСТЫ достойны хорошего сборника анекдотов, но не будем столь жестокими, они ведь хорошие все ребята – художники. Но хотя бы пару-тройку историй не могу не привести.

Ивангардисты

Мы не были с ним знакомы в России. В Париже он затащил меня к себе – себя показать. Энергичный, глаза, конечно, горят. Показ комментировался воспоминаниями о былых героических днях на «баррикадах». И через каждое слово – авангардисты, нонконформисты… На картинах самые заурядные пейзажи советской школы: речка, березы над ней, стог сена в поле. Кстати, в Париже он сделался яростным ненавистником современного искусства. Встреча с настоящим современным – повергло в шок и вызвало отвращение.

Одну зиму я проработал на так называемом сквате – в Париже, это любое незаконно захваченное, пустующее помещение; обычно художниками, артистами или просто бродягами. Я скватаром был уже в Москве, проживая таким образом по чердакам и подвалам. Так вот, этот мой новый друг, Гена-нонконформист-ивангардист, услыхав, что я ищу помещение, пригласил разделить с ним его площадь.

– Старик, на сквате у меня отдельное помещение – 200 квадратов, вдвоем поместимся.

На брошенной фабрике обустроились десятка два художников. У большинства из них колом застряла в голове забота – особый стиль, новое направление в искусстве. Они так и считали – собрались ищущие новаторы. Рвали глотки на бесконечных собраниях, пытались создать теорию нового пути. Главным теоретиком, заводилой был Рене Струбель: бесстрашный фантазер, неутомимый исследователь черных дыр и действительно мощный художник.

Струбель поднимался по лестнице в наше помещение, оповестить о предстоящем собрании. Накануне его посетила очередная идея прорыва в неизвестное, это он и собирался изложить на собрании.

Гена в те дни получил заказ от хозяина нового русского ресторана – изобразить на стенах русские виды. На одной стене, чтоб, репинские «Запорожцы», на другой «Три богатыря». Надо сказать, что картины получались забавные. Во-первых, с оригиналами они не совпадали в пропорциях, длина-высота, т. к. заказчик непременно желал задействовать стены полностью. Второе: персонажи были не очень-то похожи на оригинал, хотя Гена старательно выводил их по клеточкам с репродукции из старого журнала «Огонек». И могли быть еще лучше, прислушайся он к советам. «Чего ты, говорил я ему, за сходство-то бьешься. Наоборот, тут вот меня нарисуй, тут Славку, здесь себя можешь, а этого толстяка Струбелем сделай – вот картина будет!» – «Нет, старик, заказчик не поймет», – отвечал Гена.

Итак, Струбель поднялся по лестнице. Минуту назад, когда взгляд его упирался в пустые ступени, в глазах стояли неведомые формы…

Зашел и остолбенел. Шок неподдельный. Гена по клеточкам выводил нос очередного персонажа.

– Эт. эт. то – у Струбеля сковало язык, – клас. си. си-сицизм, да?.. – «Второй Русский авангард» – ответил я про себя.

Следующий представитель этого направления – человек трудной судьбы. Недооцененный, непонятый, отвергнутый – затертый врагами. Жизнь его превратилась в перманентный воинственный монолог в адрес своих гонителей.

На полке батарея книг о русском искусстве. Берет в руки самую толстую, пускает волной страницы, будто пустые, разводит руками: где?.. где главная статья?.. где описан его подвиг?

– Я уже в шестьдесят (каком-то) году сделал первые свои абстракции, ты понимаешь, – горячится, – в шестьдесят?! Никто тогда в Питере не занимался этим; только я и Колька (какая-то фамилия). Мы пионеры питерского абстракционизма…

Хватает другую книгу. – Тут обо мне три строчки: участвовал там-то, живет, там-то. А, где же мой, – глаза изображают несказанное, – ВЕЛИКИЙ вклад в авангардное движение?

Знаю, говорить с таким бесполезно, но не сдерживаюсь, говорю:

– О каком пионерстве, новаторстве, о какой роли, вашей с Колькой, первооткрывателей может идти речь, когда к шестидесятым абстракция уж полвека как плотно зависла по всем музеям мира и являлась уже классикой.

Он смотрит на меня стеклянными глазами, как на недоразумение, не стоящее внимания.

– Я ж говорю – мы были первыми! никто в Питере до нас… и т. д. всё по новой.

Я: Ты знаешь, и сейчас полно мест: деревень, поселков, городков, где никто не занимается абстракцией, и какой-нибудь паренек, впервые для себя, произвольно выкрасит холст. Он тоже пионер, для своего поселка. А есть места, где такой еще не родился. Пионеры, как и сам авангард, не могут быть питерскими, рязанскими, монгольскими, пуэрто-риканскими. Русский авангард 20-х называется так не потому, что он РУССКИЙ, а потому, что возник в России и был действительно впереди мировых тенденций.

Но он не слышит, он погружен в горькую свою думу; судьба его сломана злоумышленниками.

А еще один, уезжая на Запад, на полном серьезе сокрушался, что художников обошли; за труды их не учреждена – «Ну почему, почему?» – Нобелевская премия. Т. е. он не сомневался, что если б Нобелевка для художников существовала, то она уж у него в кармане, надо только добраться до этой самой Европы, а уж там (и узрит мир нечто…) творчество его будет оценено именно таким образом, – не меньше.

Недавно в Москве пришли ко мне киношники. Я сразу предупредил, что я против ИХ определения авангарда, и привел вышесказанное. Они терпеливо кивали головами, мол, понимаем, да, но всё равно будем называть это авангардом: для нас это авангард.

– Вы что, – говорю, – живете на отдельной планете? или хотите провозгласить авангард в «отдельно взятой стране»?

По глазам режиссера видно, что согласен, но такой взгляд лишает смысла всю их затею. Идея фильма заключается как раз в той нелепице, которую я отвергал. Надеюсь, фильм выйдет без моего участия.

Интервью

Они позвонили по телефону. Я слышал их разговор с моим другом – хозяином дома. Им надо было взять интервью для книги о русских художниках. – …Да, да, записывайте, – говорил Паша, – 182-я, выйдите, 2-й блок. Ах да, вы на машине, тогда еще проще.

Дальше было понятно, что название улицы на другом конце провода вызвало испуг. Люди этого сорта ходили по ровно расчерченным улицам Манхэттена в строго установленном порядке: до такой-то улицы ходи – дальше стоп! Родившись в этом городе, они никогда не бывали в большинстве его районов, считая это угрозой их бесценной жизни.

Отвлекаясь, вспоминаю, как в Вашингтоне такие же вот люди привезли меня ночью к мастеру, который должен был экстренно соорудить подрамники для картин. Резко остановились у двери, вскрыв блокирующие клапаны в кабине, скомандовали: – Володя, быстро – тут такой район… – и, сделав два шага до двери, истерически задергали кнопку звонка. Нет, это было для них круче выхода человека в открытый космос. Не преувеличиваю. На лице у взрослых, молодых, сильных людей (мужик под два метра ростом) был неподдельный испуг – выйдя из машины, они лишились капитальной защиты, и жизнь их на несколько секунд повисла в воздухе. – Это что значит, – на другом конце провода, – после Гарлема?! (даже проезд на машине через этот район представлялся им невозможным). – Да, – ответил друг, – МЕЖДУ НАМИ ГАРЛЕМ!

Их было двое (явились все-таки), мужчина и женщина, странно похожие друг на друга: оба худые, остроносые и глаза бегали у обоих.

Начали с Паши. Он врал напропалую, ему хотелось поярче засвидетельствовать свое место в создающейся – сейчас вот – истории. И опять по известной схеме: преследования, психушки (в психушке он засветился, косив от армии) и прочее вывертывание рук – удачный портрет тоталитарного монстра.

Моя очередь: – А какой была Ваша жизнь в России?

– Прекрасна! – ответил я.

У них шок: недоумение, растерянность.

Их приезд был маленькой формальностью, сценарий был уже написан, и Паша вписался в него как по маслу. И вдруг – ВСЁ ПРЕКРАСНО – как оплеуха. Через минуту оправившись, кинулись в атаку.

– То есть как это прекрасно? Почему же Вы оказались здесь?

– А что, приехать сюда можно только от плохой жизни?.. – Не объяснять же этим куклам, что любить можно не только шоколадные конфеты. Да, мне нравилось, мне интересно в своей стране было всё. Потому что чувствовал сопричастность свою с этой землей, с ее историей, ее судьбой.

Выходишь на улицу, и сразу всё интересно; всё вокруг воспринималось как материя собственной жизни. И даже самые неуклюжие выпады советской власти воспринимались как захватывающий театр абсурда. Как вот писатель Юрий Мамлеев, проживший в Америке, потом в Европе двадцать лет, вернувшись в Россию, не мог никак насытиться окружающей атмосферой.

– Я, – рассказывал он, – в метро еду, моя станция, выходить надо, а я возьму да и проеду три-четыре остановки мимо, потом назад – интересно послушать, что люди говорят, что происходит увидеть…

Отвечать решил предельно сухо.

– Разве Вы не испытывали трудностей в Советском Союзе? Вам же не давали работать.

По их сценарию, как уже было сказано, за несанкционированное занятие искусством – руки под топор.

– Ну, трудности бывают у всех и везде. А что до творчества, не знаю я такого начальства, чтоб запретило мне им заниматься.

– Но Вы же не могли купить краски, если не выполняете заказ по изображению вождей, – полетели самые примитивные доводы. – Краски ведь Вам присылали из-за границы.

– С чего Вы взяли? Выбор в магазинах был, конечно, не как в «Пёрле» (главный профессиональный магазин в Нью-Йорке), но хватало.

– Но ведь Вы не имели права покупать там краски… – Любой вопрос у них звучал как утверждение.

– Ну почему же. Были, да, такие магазины специальные, для членов Союза художников, где и выбор был пошире, но и там обслуживали всех без разбора. Да и в тех, что для «народа», красок как-то хватало.

– И как вообще Вы могли, – не унимались востроносые, – заниматься искусством, не будучи членом специальной организации?

– На выставках участвовать не приглашали, верно, но кто запретит петь песни, играть на флейте, рисовать, верить в Бога… – Я говорил спокойно, без выражения негодования, предоставляя им право ощериться в их злобе.