Рассказы — страница 2 из 8

шляпу, — на этом горючем далеко не уедешь, язык признает лишь внимательный труд, в результате которого возникает личная мелодия. Никакого сомнамбулизма; труд отверзает глаза и слух, и язык постепенно формирует слова по своим природным мелодическим меркам.

Забавно, что музыканты, читавшие роман, считают автора профессионалом, тогда как он всего лишь скромный любитель. То, что только профессионал может явиться истинным знатоком музыки, — один из штампов, которые автор попытался согнать с насиженного места. Забавно, что слепая писательница из Алма-Аты, которой прочитали вслух роман «Прохождение тени», сочла изображенный в нем мир слепых людей идентичным действительному миру слепых, с которыми автор недолго имел контакт. Забавно, что преподаватель физико-математического института полагает, что личность ученого-фанатика в книге абсолютно достоверна. Между тем автор, закончив роман, больше всего боялся нареканий от музыкантов, офтальмологов и людей науки.

Проза Рильке лежала у автора в изголовье во время написания этого романа, поскольку он считает себя более поэтом, чем прозаиком. На этой вере — или заблуждении — основано сходство его метода с методом Рильке в поисках пластической выразительности языковых средств. Различие: имеющаяся в распоряжении автора данного романа реальность и современная мелодика речи.

Этот роман рассчитан на читателя, относящегося с недоверием — к навязанным обществу культурным шаблонам, с презрением — к универсальным сюжетам, не учитывающим интересов языка, с прохладой — к прибывающим, как прибой, новостям-страстям. Роман рассчитан на читателя, переживающего открытия автора как свои, авторский опыт как свой собственный, авторское отстаивание высокой культуры как свою личную позицию. На читателя, не имеющего нужды в моторах и рельсах, чтобы путешествовать, потребность которого в красоте удовлетворяют не столько моря и горы, сколько незабудка под старой автомобильной покрышкой, на читателя, завороженного несколькими любимыми строками поэтов.

<1998 г.>

Боль

Все наши беды от больной совести. Это из книжки. Люда многое берет из книжек, я борюсь с этим как могу, но что делать, она среди них живет, среди мудрых мыслей, библиотекарь, читает подряд всякую всячину. Когда мы ссоримся, моя речь, подготовленная заранее, ясная и убедительная, рассыпается в прах, слова свои не могу взнуздать и четкими рядами отправить на штурм Люды, слова разбегаются в разные стороны, а противник тем временем держит осаду в цитадели, возведенной из цитат любимых авторов, и говорит о том, каким должен быть мужчина, муж, и из-за ее плеча выглядывает какой-нибудь Вальтер Скотт или Голсуорси. А женщина, жена? Она знает, кто каким должен быть, а я вот не знаю, не ведаю, весь в тенетах сомнений, куда ни обратишь взор свой, свет дрожит от боли, как мираж…

Я приехал лечить разболевшийся зуб в Москву, потому что не доверяю нашим местным бормашинам, хоть город, в котором мы живем, большой, областной. До столицы езды на электричке три часа, но зато тут сделают, так сделают, как-никак институт стоматологический.

Щетка должна быть только индивидуальной, небольших размеров, с редкими пучками щетины, средней жесткости. Пародонтоз можно и нужно лечить, но лучше предупредить. Знать бы, где упадешь, травку подстелил бы. За белой дверью молчат, только вдумчиво работает машина, грызет безымянные зубы, распыляет. Вот передо мной сидит старик. Зачем старику лечить зубы, ведь не так много ему осталось жизни, то-то обидно помереть, претерпев напрасно пытку, лежать в гробу со свежезапломбированными зубами. Чей-то разложившийся труп, рассказывала грамотная Люда, опознали по коронкам на зубах. Детектив. А я люблю стихи. Зубы мглою небо кроют. Прибежали в избу зубы. Нет, скорее всего, не старик лечит зубы, а девушка, которую он опекает. Не дочь. Наверняка не дочь. Между ними чувствуется дьявольский сговор, как между Фаустом и Мефистофелем, только цена за юность иная. «Твоя красота нуждается в прекрасном обрамлении, как бриллиант чистой воды в золотой оправе, — так, должно быть, старик ее уговаривал, улещивал. — Моя горькая зрелость нуждается в твоей сладостной юности, моя любовь». Как ни подсаживайся в ползадницы на спинку ее кресла — все равно старик, безнадежный. Благородные седины. Свежевыбритые седины. Старое тело, упакованное в молодежную одежду — неискренняя заплатка на джинсах, пиджачок стильный замшевый. Все равно старик. Такие больше всего боятся объектива. Его, объектив, не подкупишь, он, подобно солнцу, видит все морщины на твоем лице и нежную пыльцу на ее щеках. Впрочем, смотря в чьих руках он находится. Мой «Никон», скажу без ложной скромности, умеет зрить в корень, нас с ним не проведешь никакой улыбкой и челочкой, нас интересует сам человек, а не то, что он о себе думает и что желает предложить зрителю, мы умеем подлавливать. Пускай эта девочка показывает своему спутнику глянцевитую невинность — меня не провести, я не верю в искренность ее чувств к старику, который первую жену не привел бы пломбировать зуб, вторая тоже обошлась бы, а эту сопровождает на лечение зубика. Передать врачевателю из рук в руки молодую, тронутую кариесом душу. Настырная девчонка. Гордо озирается, готовая в любую минуту заключить со мною союз против старика. Наверное, провинциалка, провалилась в театральное училище, а он ее подобрал, обогрел, женился и прописал. Таких, как он, такие, как она, зовут «папик» или «мой слоненок». У моей Люды тоже был в Москве такой «папик», только она не понимала, что ему от нее нужно, он ей в общежитие книжки разные носил — по искусству, бубликом с маслом кормил. Она говорила: духовное общение. Интеллектуальное общение. Почему женщины с такими бедрами, как у моей жены, так любят слова «духовное общение», «интеллект» и прочее? Он терпеливо приручал ее к себе, к бубликам, к деньгам, к машине. В машине она и прозрела наконец. «Только ничего не было, ничего не было, клянусь, ничего такого!» — «Как ничего? Машина была? Бублики?» — «Это до тебя! До нашей эры!» До-ре-ми. Какое тебе дело, что было до? До были крестоносцы, открытие Новой Индии, выступления феминисток и прочая эмансипация, до было много чего, что же себя изводить. До сложились все мыслимые отношения между мужчиной и женщиной, между инквизицией и еретиками, между Алой и Белой розой, я же не спрашиваю, что у тебя было до. А я тебе все рассказал, между прочим, были Оля, Рена и Наталья, я с ней чуть было не погорел, о чем тебе докладывал, такая была неотразимая, все мужчины падали, когда шла по улице, а сейчас уже никто не падает, зато одного морячка намертво скрутила, и он шлепнулся к ее ногам, как перезревший плод. «Вот видишь, у тебя была Наталья!» Что — Наталья! Она вытекла из моей жизни, как весенняя вода, а этот твой тип с бубликами тебе еще продолжает писать, как выяснилось, письма до востребования. Воспарил стервятник, чует добычу, а ты, ты, ты, о, ты!..

Горестна, должно быть, наша повесть.

Началась она с середины. Я не ухаживал за Людой и долгое время не принимал ее всерьез, вот в чем беда, и произошло все Восьмого марта. Мы их «снимали» на улицах, девчонок, и что характерно — с чистыми намерениями, даже кристальными, с чистой, как больница, душой — провести праздник, а там, ляжет она или нет, было неважно. Это им так кажется, что мы только одного и хотим. Хотим, что скрывать, да не так, как вы это думаете. Шагающим в тот день по Садовому кольцу, нам исступленно, жутко, пронзительно хотелось любви. Но безрадостны были наши праздники, и беззлобно поругивали мы девчонок, крутящих «динамо», погнавшихся за впечатлениями и жалкими студенческими яствами, килькой в томате да «Фетяской». Чем больше мы говорили о сексе, тем больше хотелось любви. Мы по-своему любили их, наших однодневных подружек, но почему-то они обманывали наши ожидания, даруя нам все, кроме любви, нестоящими мы им казались, нестоящими мнились они нам.

Мы шли по Садовому и подцепили тебя с подругой. Мы пошли следом за вами, вы были в джинсах, у обеих шикарные фигуры и волосы, они свободно летели следом, и мы шли за ними, как за знаменем. Мы гадали, какие у вас мордашки, вдруг крокодилы, трепетали мы. Тут ты обернулась, и душа моя возликовала — ты была милая, и подруга твоя обернулась, почувствовав слежку. Вы убыстрили шаг. Мы же уверенно (в душе неуверенно, щенячьи) заступили вам путь, мы стали перешучиваться, вы отталкивали нас, не отталкивая, как это умеют делать женщины, когда они не против знакомства, мы все тащились за вами, а потом купили вам по мороженому, чем подкупили вас, я имею в виду не мороженым, а ребяческим жестом. Вы поняли: нас не надо бояться. И тогда мы отважно купили вино, а вы отважно пошли его пить. Не так-то ты скованно держалась, моя милая, я решил, что ты из тех! Ты сказала мне, что я похож на артиста Ледогорова, мой товарищ сказал, что я похож на Чебурашку, и захохотал, он гадал твоей подруге по руке и предсказывал большую страсть, а подруга басом смеялась от щекотки. Подруга была из тех и не искала любви. Ночью, задобрив вахтершу полбутылкой сухаря и яблоком, мой товарищ улегся с твоей подругой в нашей комнате на одну кровать, а я с тобой примостился на другой. Я не понял, что к тому времени ты уже любила меня, начитанная, ожидающая от первого встречного необыкновенных чувств девочка, я не понял, что и сам люблю тебя, и ты мне этого простить не можешь, точно я и в самом деле виноват в том, что рядом твоя подруга деловито любила моего приятеля, а я заламывал тебе руки. Ты растерялась, ты не знала, как нужно поступить, и поступила так, как поступила, а теперь коришь меня той ночью. Разве другие ночи не вытеснили ее взашей из нашей любви? Оказывается, все эти годы ты все помнила, только молчала и копила с чисто женским тщанием и тихим изуверством свидетельства моей нечуткости, грубости, мужской глухоты. Дуй, ветер, дуй! Но если ты и в самом деле уйдешь, если покинешь меня, Люда, если оставишь меня одиноким, сразу ставшим совсем плохим без тебя, куда мы оба денем Геленджик, ведь он есть, и там есть один дом, а в нем комната с окном, с видом на развешенное подсиненное белье, и есть там пляж санатория «Черноморец», так вот, Люда, если у тебя достанет сил изъять все это из своей памяти, то я непременно умру от разрыва аорты, я скончаюсь, если на