Рассказы из лагерной жизни — страница 2 из 6

Потом снова ваши пришли. Я вернулся в село. Женился. Однажды вызвали меня. «Ты где был, мать твою, в войну? Где твоя комсомольская совесть?» Посадить грозились. Потом говорят: «Ты нам помочь должен. Многие в войну к немцам сбежали. Их надо домой вернуть. Вот тебе список. Ты узнай у родных их адреса и напиши им что вышла амнистия для всех, чьи руки не замазаны кровью. Пусть приезжают».

Тогда я еще верил им, но все же как-то сомневался и писать письма мне не хотелось. К этому времени я уже кое-что понимать стал. А они все давили: «Пиши, да пиши!» А я не пишу.

Вызвали меня снова. «Тебе что велено было сделать?» Я говорю: «Я писал, а они не отвечают!» — «Ты, что, с нами в жмурки вздумал играть? Даром, что Жмурко! Больно ты хитрожопый. Не знаешь, что все письма за границу через наши руки проходят? У нас все на учете. Станешь ваньку ломать — тебя и жену посадим. Есть за тобой грешок. В войну обязался с нами работать, подписку дал, а сам на хутор сбежал бабу драть. Теперь будешь письма прямо нам приносить!»

Вот я и начал писать разным людям. За жену и ребенка боялся. Кто с малым останется, если заметут? Петька же мне сам первый написал. Я и адреса его не знал. Спрашивал, можно ли приехать. Я подумал, что вины за ним нет, с немцами не сотрудничал. Вот и написал — приезжай, мол, мы теперь живем хорошо. Кто в чем виноват, того советская власть простила. За тобой и грехов нет, только что уехал в Германию на работу.

Петька вернулся, месяцев пять погулял, а потом его и посадили. На следствии он на меня наговорил, будто я с немцами сотрудничал. Не мог простить мне моих писем. Знали все, что он врет, но все равно нам обоим по двадцать пять лет влепили. Будь она проклята эта ваша власть, сперва мне сказками голову задурили, а потом со мной же ни за что ни про что расправились. Хотя, по совести сказать, виноват я, что служил этой власти, поверил ей, взял на душу грех. Да и жену с ребенком берег. Вот наши и ненавидят меня, и ругают, а то и бьют. А я и не сопротивляюсь. За дело бьют.

Сколько же человек по твоим письмам возвратилось? — настороженно спросил я.

Кроме Петьки еще один из нашего села вернулся, другие не очень-то поверили. Его сперва посадили, а потом вскорости выпустили. Он и по сю пору в селе живет.

На следующий день Василия отправляли. Он стоял у вахты с несколькими бедолагами, также назначенными на дальний этап. Вещей у него не было, в руках он держал лишь маленькую сумочку, из которой высовывался этапный паек — буханка черного хлеба. Поодаль стояла небольшая группа рабочих из бригады строителей. Сбившись в кучку, они молча наблюдали за происходящим. Среди них был и Петр. Вдруг Петр отделился от других и подошел к Василию. Некоторое время братья стояли и молча смотрели друг на друга. Меня поразило едва уловимое внешнее сходство между ними, хотя Василий был на голову выше брата.

Первым заговорил Петр.

— Значит, уезжаешь?

— Везут куда-то. Говорят, в воркутинские лагеря.

— Придется ли свидеться еще?

— Кто знает. У обоих по четвертаку. Едва ли выживем.

— Ты, того, на меня зла не держи. Оба мы друг перед другом виноваты.

— Чего уж там виноватого искать. Жизнь зверюгами сделала.

Не сговариваясь, братья протянули друг другу руки и как-то неловко обнялись.

Этап построился и двинулся за вахту. Провожающие еще немного постояли, а потом разошлись.

Инопланетянин

— Кто тут у вас на бирже главный дирижер?

— У нас нет дирижера, мы — Персимфанс, — бурчу я, не подымая головы. У меня скверное настроение. С утра бригада занята бессмысленной работой. Устраняя брак лесоцеха, мы отпиливаем ножовками гнилые концы досок, делаем целый день то, на что в цеху завода ушел бы всего час.

— А что такое «Персимфанс»?

— Первый симфонический ансамбль, — объясняю я, продолжая пилить. — Был такой в тридцатые годы. Первый скрипач подавал знак, и оркестр играл без дирижера.

— Интересно, — замечает невидимый собеседник, — я занимался когда-то музыкой, а об этом не слышал.

— Много, друг Гораций, есть на свете дел, нам неведомых, — философствую я.

Наконец я отрываюсь от работы и поднимаю голову. Надо мной стоит, точнее возвышается, почти двухметровый человек, прямой как жердь, тощий и, как мне кажется, очень старый. Над узкими плечами торчит маленькая, круглая, наголо остриженная головка. Лицо и высокий лоб изрыты многочисленными морщинами, а из-под густых, рыжеватых бровей на меня смотрят с легкой иронией веселые серо-голубые глаза. Видно, моя нелепая согбенная фигурка кажется старику смешной. Пришелец одет в ветхую, рваную, с бахромой по краям, заляпанную машинным маслом телогрейку, которая, и по лагерным нормам, выглядит у очень убогой. На голове его торчит странная, маленькая, похожая на блин шапчонка, прикрывающая одну лишь макушку. Я смотрю на него с удивлением, и, видимо, уловив мой молчаливый вопрос, человек представляется:

— Йозеф Дитрикс. Занимаю на заводе высокий пост заведующего и единственного рабочего инструменталки. Ваша бригада уже второй месяц не сдает в конце рабочего дня инструменты. Это непорядок.

Я с любопытством разглядываю незнакомца. В лагере много странных людей, но этот уж слишком необычен. Размышления мои прерывает главный остряк и резонер бригады, мелкий воришка Петька или, как к нему все в бригаде полуиронически адресуются, Петр Федорович.

— А, шпион Йоська собственной персоной к нам в бригаду пожаловал! Как там дела на нашем шпионско-диверсионном фронте? Заводик сегодня взрывать будем или обождем, когда министр Абакумов с ревизией прибудет, тогда уж заодно?

Содержательную речь Петьки прерывает подошедший бригадир. Он всегда находится в состоянии крайнего возбуждения. Как и многие уголовники, невропат, он, подбегая, уже начинает орать:

— Ты чего тут лазаешь, шпион, фашист х…?! В прошлый месяц составил акт, что в бригаде инструменты пропадают, и меня к начальнику таскали. Какого хера все ходишь и нудишь?! Отдадим тебе твои паршивые инструменты.

— Ишь ты, шпион, а о народной собственности печется! Маскируется, вторит ему, ухмыляясь, Петька. — Я, к примеру, эту самую народную собственность в гробу видел. Пусть начальничек за ней смотрит. Он для этого дела поставлен.

— Порядок должен быть. Вот и приходится вам все вновь и вновь об этом напоминать. Повторение, как известно, мать учения, — назидательно замечает старик и неожиданно добавляет:

— «Гутта кават лапидем…» «Капля долбит камень…»).

Чисто механически, не задумываясь, я заканчиваю строку из стихотворения римского поэта Овидия, которая сохранилась в моей памяти со времен студенческих занятий латынью:

— «…нон ви, сед сепе кадендо» («…не силой, но частым падением»).

Старик несколько озадачен:

— А что, в России есть еще люди, которые знают латынь?

Я раздосадован. Этот тип, кажется, нас за дикарей держит! По этому случаю считаю уместным произнести короткую патриотическую речь в защиту наших исконных национальных культурных традиций:

— Да у нас в России каждый второй говорит по-латыни похлеще Цицерона или там Юлия Цезаря! Вы пообщайтесь с нашим выдающимся знатоком изящной словесности Петром Федоровичем. Он вам такую богатую образами речь толкнет, куда там до него слабакам римлянам!

Видно, с единственной целью подтвердить справедливость моих слов Петька с еще большей энергией включается в беседу:

— Ты что, падло, не по-нашему ругаешься?!

— Я не падаль, — поправляет его пришелец, и в его глазах опять появляются веселые искорки, — я пока еще живой человек, свободный гражданин, как это записано в конституции свободного и независимого, добровольно вошедшего в Советский Союз Латвийского государства.

Мысль, будто Латвию можно считать независимым государством, представляется Петьке весьма спорной. К тому же у Петьки свои представления о таких понятиях, как «свобода» и «свободный человек», сложившиеся под влиянием встреч с судьями и последующих многократных экскурсий по тюрьмам и лагерям.

— Ну не чудик?! — говорит он, оборачиваясь ко мне, словно приглашая вместе подивиться странным речам незнакомца. — Натуральный чудик! Свободный человек, ишь ты!

— Да, я свободный человек, а ты родился рабом и рабом на вечные времена останешься.

Такой поворот в судьбе не кажется Петьке столь уж невероятным. Досадуя, он, как знающий свое дело советский пропагандист, прибегает к аргументу, который должен окончательно выбить почву из-под ног противника:

— Мы не рабы! Мы, славяне, немчуру всегда бивали!

— Да ведь имя-то «славяне» происходит от латинского «славус», ли «склавус» — «раб». Славяне были рабами у римлян и византийцев.

Потрясенный эрудицией старика, Петька несколько сникает. Но, быстро оправившись, он переходит в наступление и обращается к излюбленной в лагере национальной теме. Согнанные со всех концов необъятной советской империи, жители лагеря постоянно выясняют взаимные отношения в этом Ноевом ковчеге.

— Слушай, Дитрикс, ты же из евреев, но это скрываешь. И зовут тебя Йозеф, по-нашему Йоська. А еще и шибко образованный. Ну, конечно, еврей!

Дитрикс весело улыбается:

— А ты — татарин, но признаваться не хочешь.

— Врешь ты, я — коренной питерский житель.

Тут включается в дискуссию бригадир. Он по натуре хоть и не садист, но его хлебом не корми, но дай поиздеваться над человеком. Многолетнее пребывание в лагере ожесточило от природы незлого человека. Петька — объект подходящий, его широкое, скуластое лицо всегда служит поводом для насмешек.

— Ты на себя в зеркало взгляни: нос плюский, глаз узкий, ну какой же ты русский? Вылитый татарин! А что в Питере жил, то там в дворниках одна лишь татарва служит. Отец твой, небось, с метлой ходил.

Петька начинает заметно нервничать. Он ждал от бригадира поддержки, а получил удар в спину.

— Да я же и по-русски чисто говорю.

— Как же, чисто. Ну-ка скажи: «Моя башка Казань ходила».

— Зачем?

— А ты скажи.