Рассказы из сборника «На полпути» — страница 5 из 5

Я уже давно перестал смеяться.

Повисло долгое, долгое молчание, прерываемое звуком падающих на пол молоточков, которые он отвинчивал от рамы. Самое странное, что все это он рассказывал просто, без всяких эмоций, как будто речь шла не о его друге, как будто это рядовая история, совсем незначительная. Он продолжал работать, как раньше, как будто вообще ничего не произошло, как будто он ничего и не рассказывал.

Я пытался представить себе его друга.

Теперь ему все безразлично. Ему осталось чинить старые инструменты.

Мастер молчал. Сидел на полу, как и раньше, возле рамы и разбирал ее.

Я больше не мог сидеть. Робко приблизился к мастеру и кончиками пальцев тронул его за плечо.

Дрожащими губами я спросил его:

— Он в самом деле больше не пишет? Совсем уже не пишет?

Мастер только что отвинтил маленький винтик. Осторожно положил его на пол. Опираясь одной рукой о пол, обернулся ко мне и тихо произнес:

— Нет, больше не пишет. Ему страшно… Что поделаешь. Он даже не играет собственных произведений. Ни другим, ни себе самому. Его больше всего преследует одна соната, я знаю. Она очень прилипчивая. Говорит, много произведений уже прошли стороной, а это не уходит — очень прилипчивое. Но он не исполняет ее даже сам себе.

В глазах мастера, голубых, потускневших и усталых, мелькнула тень. Я понял — он думал о своем друге.

Потом он спохватился и произнес:

— У каждого человека своя судьба. Судьба… Ее не изменить.

— А он не мог бы ко мне зайти? — спросил я.

— Нет, наверное, нет. Он теперь очень занят.

Мастер умолк, и я начал убеждать себя, что он говорит неправду. Рассказал выдуманную историю человеку искусства. И друг его никакой не композитор. Оба они врут. Врут себе и другим.

Через две недели настройщик пришел снова. Он принес отремонтированные детали инструмента, потом еще долго копался, устанавливал их и настраивал. Целый вечер настраивал.

На этот раз он молчал. Ничего не объяснял и ничего не рассказывал.

Молчал и я.

— Да, наконец… Теперь будет хорошо, — сказал он с сияющим лицом. — Знаете, что значит из плохого инструмента сделать хороший? Простите, вам, наверное, трудно представить. Но… вы не считаете, что это тоже творчество? Разве это не творчество? — Сгорбившись, он смотрел себе под ноги, словно убеждал себя, а не меня.

Творчество… Это — творчество?

— Да. Наверное, в самом деле, — ответил я неохотно.

Тогда он присел к инструменту. Он снова играл Бетховена.

— Я тоже люблю музыку, — произнес он, смущенно улыбаясь.

Один аккорд, похоже, прозвучал не так. Повторив его и прислушавшись, мастер открыл крышку и стал снова что-то подкручивать, простукивать.

Закрыл крышку, оперся об инструмент.

— Все. Теперь уже все, — сказал равнодушно, точно сам не слыша своих слов.

Он постоял и вдруг…

Я увидел, как он замер, только длинные сухие пальцы шевелились в воздухе, как бы что-то отстукивая.

Снова, как и в тот раз. Точно так же.

Тогда я спросил его, на этот раз нетерпеливо:

— Что это вы там делаете? Играете?

Он содрогнулся всем телом и снова замер, будто сам повис в воздухе. Обернулся ко мне — затылок был неподвижен. Смотрел куда-то вдаль, потом глаза его стали тусклыми, усталыми. Он поклонился и глухо произнес:

— Простите… Видно…

Тогда я стал рядом с ним и глухим, сдавленным голосом попросил:

— Сыграйте вашу сонату…

Он вздрогнул, но не ответил.

— Сыграйте, я вас очень прошу…

Он не отвечал.

— Я прошу вас… Один раз. Только один раз!

Он сел и тяжело уронил руки на колени, всем телом повернулся ко мне и, не поднимая головы, произнес:

— Видите ли… Не знаю, зачем я вам все это рассказал, — и теперь его голос звучал глухо, словно пробивался сквозь дверь из другой комнаты, — Я молчал долго, скоро уже шесть лет. Может, поэтому. Прорвало. Простите. А может, потому, что я вам смешон, или потому, что вы жалеете и ненавидите меня. Многие и не смеются, и не ненавидят. Равнодушны. Но и вы меня не поняли. Вы не можете понять и, наверное, никогда не поймете, — он помолчал. — Вот, посмотрите! — все еще не поднимая головы, он обвел рукой стены комнаты, увешанные большими фотографиями — моими и моих друзей — из разных спектаклей и в разных ролях.

— Вам везет… — продолжал он, — Вы, наверное, известный актер. Вы не понимаете и не можете меня понять.

Он встал.

Я ничего не ответил и вышел за деньгами. Сосчитал и положил на стол.

— Это вам за работу.

Он, как обычно, поклонился.

— Простите… Чего только человек порой не наговорит! Вы не обиделись? Нет? У каждого свой путь. Судьба. Ее никто не может изменить.

Я обернулся, но молчал и не смотрел ему в глаза.

Поспешно, почти бегом он исчез в коридоре.

Стукнула деревянная вешалка. Видно, начал одеваться. Но через мгновение он вновь появился в проеме двери.

— Простите… — сказал он, — но тогда, стоя в дырявой лодке, я сам отдал реке свой чемодан. По собственной воле.

Я стоял, полный гнева, стиснув зубы и не произнося ни звука.

Я смотрел ему прямо в глаза.

Он опустил глаза, сгорбился. Руки повисли, как никому не нужные, отработанные канаты.

— Ладно… Попробую… — сказал он.

Он сел за пианино, сосредоточился и начал пробовать какую-то мелодию. Вначале она звучала несмело, с долгими паузами, словно наплывала откуда-то издалека, как бы пробиваясь сквозь толстую преграду, упрямо отыскивая в ней щели. А потом вдруг прорвалась. Прорвалась так резко и так неожиданно, что я как-то и не почувствовал, когда это произошло.

Этой сонаты я никогда не слышал. Завороженно смотрел, как легко и свободно летают по клавишам его длинные сухие пальцы — и слушал, слушал.

Я теперь хотел только одного — чтобы эти пальцы не остановились.

Забыл о старой шляпе и о лисьих движениях, о потертом пиджаке и сладкой улыбке.

Слышал только музыку.

Но она, не закончившись, вдруг умолкла.

Настройщик, словно испугавшись чего-то, поспешно поднялся, осторожно закрыл крышку пианино. Продолжая держаться левой рукой за черное полированное дерево, он поклонился.

— Простите, — произнес он, — Я… я, знаете ли, еще не могу. Я подумаю…

Он быстро оделся и ушел.

Когда дверь захлопнулась, я хотел догнать его, сказать ему еще что-то, но у порога остановился.

Долго стоял у окна и смотрел на человека, медленно удалявшегося по тротуару. На человека в шляпе конусом, которая когда-то была зеленой; в коротком пальто с большими отворотами, с обтрепанными и затертыми карманами и краями рукавов.

Как больно, что все это было. Было!

В какой-то момент он обернулся и вяло помахал рукой, а потом прибавил шагу.

Я смотрел в окно.

По тротуару торопливо шли люди.

Когда в комнату проник вечерний сумрак, я включил весь свет и увидел на столе деньги, полагавшиеся мастеру за ремонт пианино.