— А мог бы побриться с вечера, — подумал Франтишек. — А мог бы, вообще, запустить бороду.
Он густо наложил пену для бритья на подбородок и повертел головой. Нет, борода ему, определённо, не идёт. А усы не нравятся его подружке.
— Ну и подумаешь, не нравятся! Кто её, вообще, будет спрашивать? — подумал Франтишек и привычными движениями заёрзал станком по щеке.
Потом он вернулся в комнату, открыл платяной шкаф и задумался.
Долго думать Хелена не умела. Выбор между синим платьем и серым брючным костюмом решился в пользу платья. Хелена какое-то время рассматривала своё отражение в трельяже, то втягивая живот, то выпячивая грудь. В целом, она была собой довольна — каких-то две недели диеты, а результаты уже видны. Часы показывали без четверти, а значит, было ещё время спокойно выпить чашечку кофе.
Хелена, напевая, вошла в кухню, достала из шкафчика кофемолку, насыпала в неё две большие горсти кофейных зёрен и посмотрела в зеркальную дверцу. Очки у пана Кацпера запотели, поэтому он снял их и долго протирал краем занавески. Потом надел и снова посмотрел в зеркальную дверцу.
— Так и есть! — подумал с досадой пан Кацпер. — Снова пора стричься!
Стричься приходилось теперь чаще, чем два раза в месяц. По неизвестной причине волосы стали расти быстрее, и торчали в разные стороны вороньим гнездом, совершенно не желая слушаться расчёски. Обидней всего было то, что росли они строго по кругу, оставляя на макушке аккуратную блестящую лысину. Настроение как-то сразу пропало, и кофе расхотелось.
Пан Кацпер взял из вазочки половинку несвежего печенья и пошёл в коридор одеваться.
Мужская парикмахерская была рядом, буквально в соседнем доме, но лучше надеть шляпу — всё равно причесаться нормально не получится, да и сыро на улице. Агнешке всегда шли шляпки. Она разглядывала себя в трюмо, заправляя за ухо тёмный локон.
— Красная помада будет лучше, чем розовая, — подумала Агнешка. — К такой шляпке лучше подойдёт красное!
Она аккуратно накрасила губки, спрятала помаду в сумочку, туда же сложила маленькое круглое зеркальце, записную книжку и перчатки. Агнешка взяла тонкий длинный зонтик, вышла из квартиры, закрыла дверь на оба замка и вызвала лифт.
На первом этаже профессор Лисовски ругался с консьержкой Рузей.
Он жал на кнопку вызова и потрясал свёрнутой в трубочку газетой.
— Это переходит всякие границы! — возмущался профессор. — А к вопросу о моей корреспонденции мы ещё вернёмся, пани Рузя!
— Да не было Вам никакой корреспонденции, — оправдывалась Рузя. — Ну, ей-богу, не было, пан профессор! Да что ж я специально, что ли?
— Ой, не надо вот этого! — морщил лицо пан Лисовски. — Вы и коврик мой криво стелили не специально, и квитанцию в прошлом месяце потеряли не специально… Да где ж этот лифт? Безобразие!
И немедленно в лифте что-то щёлкнуло, открылись дверцы, и пан Лисовски сделал шаг в сторону, пропуская выходящих. Но выходящих не оказалось. Профессор вопросительно посмотрел на консьержку и заглянул в кабину лифта. Там, прислонённый к зеркалу, стоял тонкий женский зонтик. Профессор снова вопросительно посмотрел на консьержку. Та пожала плечами.
— По-вашему, пани Рузя, это тоже не специально? — он махнул свёрнутой газетой в направлении зонтика. — Я же говорю, безобразие!
Пан Лисовски вошёл в лифт, демонстративно повернулся к зонтику спиной, и, прежде, чем закрылись дверцы, взглянул на себя в зеркало.
Из цикла «Я и друг мой Дзюба»
Монте-Кристо
Полы в нашем доме мать красила сама. Раньше это считалось мужской работой, но с тех пор, как отец подался в бега, в доме был только один мужчина — мамка.
Вечером ожидались гости, поэтому все полки в холодильнике были заставлены заливным, мисочками с винегретом, ожерельями кровяной колбасы и розетками с дрожащим вишнёвым желе из польских пакетиков «Галяретка».
Полы подсохли ещё вчера, но запах масляной краски не выветрился до сих пор. Потому мы с Дзюбой сидели за столом в гостиной и, под видом выполнения домашних заданий, втягивали запах носом почти до головокружения.
— Хорошо тебе, — говорил Дзюба. — Всю ночь можно нюхать! А у нас везде линолеум. Его просто стиральным порошком моют.
— Это что! — гордо отвечал я. — Вот мы ещё скипидаром натрём!
Дзюба завистливо молчал.
— А потом мастикой! — добавлял я, радуясь этому неожиданному превосходству.
С каждым разом краска выбиралась матерью всё светлее по тону и ярче.
Некогда тёмно-коричневые половицы теперь были ярко-оранжевыми, и не раздражали лишь потому, что были прикрыты аккуратными полосатыми ковровыми дорожками. И только пороги блестели глянцевой эмалью, словно залитые морковным соком.
С течением времени маме всё больше хотелось броских расцветок — так, словно реальность блёкла и теряла краски.
Кресла застилались пёстрыми покрывалами, а на стенках появлялись белые висячие горшочки с пошлым искусственным плющом ядовито-зелёного цвета.
Мать покупала синьку в маленьких пластиковых бутылочках и неизменно добавляла её в стирку. От этого все постели и занавески в доме имели насыщенный голубой оттенок.
Этой нехитрой науке мама научила и свою сестру Верку. А та, в свою очередь, заразила мать привычкой крахмалить пододеяльники и простыни. От чего они вечно были жёсткими, словно с мороза, и даже похрустывали под руками.
— Слышь, Верунь, — говорила мать, — а что как я в другой раз комбинации подкрахмалю, а?
— А и крахмаль! Что им станется? — говорила Верка, прилаживая на голове парик.
Она уже битый час вертелась у зеркала. То красила ресницы, зачем-то широко открывая рот при каждом взмахе кисточки, то обводила губы огрызком красного карандаша, старательно слюнявя кончик.
У тёти Веры сегодня именины. И хотя бабка не назвала мою мать ни Надеждой, ни Любовь, ни тем более Софьей, этот праздник сёстры отмечали исправно. Хороший же праздник, чего?
Гостей звали к нам — у нас места больше.
Компания соберётся привычная: родители Дзюбы придут с мелкой Люськой, Степановна, Зинаида с беременной Катькой, Валерка… По поводу Валерки мать вчера долго ругалась с тётей Верой. С одной стороны — ему бы помириться с Катькой. А с другой — непонятно, как там всё обстоит с городским женихом. Зинаида на все вопросы только поджимает губы да отмалчивается. А Катерине уж рожать скоро.
— Ой! — тётя Вера вдруг роняет помаду и бледнеет. — Ой, батюшки!
— Что? — мамка застывает в дверях, с половником в руке, и мгновенно бледнеет. — Да говори же! Что???
Мы с Дзюбой, как по команде выскакиваем в коридор.
— Ой-ой, — причитает тётя Вера, — шампанское-то забыли! Забы-ыли!
— Едрить-колотить, Верка! — мать присаживается на край вешалки, держась за сердце. — Меня чуть кондрашка не хватила! От дурная ты!
— Костик, побеги, а? — тётя Вера смотрит на меня умоляюще. — Может, не закрыли ещё? Там Райка, она тебя знает. Побеги, а?
Мать выдаёт мне деньги, и мы с Дзюбой бежим вниз по улице, обгоняя друг друга. А потом неспешно идём обратно, неся каждый по зелёной праздничной бутылке. У пивного ларька замедляем шаг, и мужики уважительно кивают головами и отпускают вслед шуточки, но по-доброму, по-свойски.
По пути мы заворачиваем к гаражам, и садимся там, прислонившись спиной к полуразрушенной кирпичной стене. Дзюба достаёт утащенную у бати папиросу, аккуратно ровняет её пальцами и смачно прикуривает, наклонив голову набок.
Какое-то время мы молчим.
Так уж повелось, что эти редкие, ворованные папиросы стали для нас каким-то особым ритуалом. Курение сопровождалось непременно серьёзными философскими разговорами, по-взрослому вальяжными затяжками и неспешным выпусканием дыма. Не то, чтобы мне нравилось курить, да и мамка надаёт тумаков, если учует, но была в этом какая-то пацанская непокорность, какой-то протест, и странное ощущение ворованной свободы, а значит, самостоятельного рискованного поступка.
— Валерка в тюрьме сидел, — вдруг говорит Дзюба, — ты знал?
— Иди ты! За что?
— Не знаю. Я батю спрашивал, не говорит.
— А когда это он сидел, что я не помню?
— Нас ещё не было тогда, вот и не помнишь! Давно.
Мы молчим, хоть и думаем об одном и том же. Дзюба передаёт мне папиросу, сплёвывает сквозь зубы и говорит:
— Вот это жизнь, скажи! Как Монте-Кристо! Конвой, решётка, камера…
— Кто Монте-Кристо? Валерка, что ли?
— А хоть и Валерка! — Дзюба раззадоривается всё больше. — Представляешь, если он владеет секретной картой сокровищ!
— Ага, и тихонько их пропивает.
— Дурак ты! Надо его выследить, — Дзюба переходит на шёпот, — богатые всегда прикидываются обычными людьми, нищими даже. Как подпольный миллионер Корейко в «Золотом телёнке».
Он говорит так уверенно, и так эта мысль мне нравится, что я почти верю.
Мы возвращаемся домой, объединённые новой тайной.
Ещё издали замечаем какую-то суматоху во дворе, слышим женские крики и причитания, и припускаем шагу.
— Батюшки святы, рожает! — кричит тётя Вера. — Как есть рожает!
Валерка выскакивает из калитки и несётся вниз по улице к телефону-автомату.
— А у тётьки Катьки схватки начались! — говорит радостно мелкая Люська. — А тётька Зинка валерьянку пьёт!
Мать забирает у нас шампанское и уносит в дом.
— Ничего-ничего, — кричит она из коридора, — в праздник рожать — хорошая примета!
— А и правда, — отзывается тётя Вера. — Слышь, Катерина, если девка будет, Веркой назовёшь, в честь меня!
Катерина полулежит на лавочке и стонет. С одной стороны её поддерживает под локоть мать Дзюбы, с другой — Степановна.
— С какой это стати Веркой? — возмущается Зинаида, появляясь в дверях. — Чтоб такая же профурсетка была, как ты? Нет уж! Любкой будет, как прабабка её!
— Пацан будет! — уверенно говорит Степановна. — Глянь, у ей живот острый. На девку круглый должен быть!
— Лишь бы здоровый! — стонет Катерина и опять заходится в крике.