Я решил дождаться мальчика, что владел магазином. Когда умер его отец, он был совсем еще мальчишкой, несмышленышем. Вроде бы в бизнес уходил, а теперь вот к корням вернулся, к музыке потянуло. Я вспомнил, как мы с ним когда-то играли дуэтом. Он – за отцовским роялем, а я со своим красавцем. Мда. Неплохо Степка импровизировал, мог бы из него выйти настоящий музыкант. Мог бы.
Я понял, что улыбаюсь. Звуки прошлого грели лучше кофе. И тут вдруг я окончательно понял, для чего услышал. Идея, безумная в своей несвершимости, крепко засела в голове. Будь, что будет Геннадий Павлович, а день у вас сегодня будет хороший. Хоть после дня этого ваша мирская жизнь и закончится.
Пришлось долго ждать, но я ничуть не утомился. Наконец, мальчишка-продавец ушел в подсобку. Я ворвался в магазин, хохоча, как ребенок, сорвал с витрины саксофон и кинулся бежать. Даже не заметил, как соседнее стекло треснуло и впилось в мою руку. Бежал под дождем так быстро, как никогда в жизни не бегал. В прохудившиеся ботинки мои заливалась вода, кажется, я даже потерял подошву. Но сердце мое было живо. И я прижимал к груди любимый инструмент, слыша, как вдали воет сигнализация. Я почти добежал до вокзала, когда понял, что дыхание мое сбивается. Тогда я стал под козырек магазина, и позволил саксофону запеть. Этой вещи раньше не существовало, она появилась сама. Она полетела вперед, рассказывая о моей жизни.
Я видел девочку с солнечной головой. Она смотрела на меня, не отрываясь. Она слышала. И разве не для этого мгновения я проснулся вчера и услышал птиц? Разве не для того я выживал все эти годы? Счастье нахлынуло внезапно, затапливая легкие. Я закашлялся.
Ребята в форме грубо вырвали из моих грязных рук потрясающей чистоты инструмент. Они грубо затолкали меня в машину, опасливо вслушиваясь в мой счастливый хохот. Один из них сел ко мне, другой вел машину. Но на переднем сидении был кто-то еще. Кто-то, кто не побрезговал взять саксофон из моих рук, кто-то, кто прижимал его к себе с большой любовью.
В обезьяннике я продолжал смеяться, пока не увидел мальчика. Он вырос в большого мужчину. Я понял это по дорогому пиджаку и уставшему взгляду.
– Геннадий Павлович, – он подал мне руку.
Смех мой перешел во всхлипывания. Давно со мной не говорили вот так, на равных.
– Здравствуй, Степа. – я кивнул. Не хотел я пачкать его руки. Белой и чистой.
– Поедемте со мной, хорошо?
Я вышел, и Степан посадил меня в машину. Большую и серебристую. Такие часто проезжают по колее, и брызги летят во все стороны.
– Геннадий Павлович, проблемы с алкоголем? – серьезно спросил Степа и нахмурился так, по-отцовски.
– Что ты, Степушка. Просто проблемы.
Степан кивнул. Он отвез меня к себе в отель и велел выкупаться. Моя жесткая кожа не привыкла к такой теплой воде, а запах пены надолго въелся мне в нос.
Степа сам сбрил колтун на моей голове, и я, сбросив щетину-чешую, из презренного ящера вдруг снова стал похож на человека. Кормил меня Степа медленно, но досыта.
– Геннадий Павлович, я с семьей на юг переехал, далеко отсюда. Сейчас приезжал магазин отцовский продавать.
Я удрученно кивнул. Значит, не будет больше в городе Степы. Не будет больше ни одного доброго знакомого мне человека.
– Большая у тебя семья, Степ?
– Жена любимая, дочка старшая уже поступает в этом году. Младший, Тимка, четвертый класс окончил.
– Большая семья, Степ, хорошая. – вздохнул я тяжело. Вспомнил о своих.
– Это – самое малое, что я могу сделать. – Степа протянул мне кофр.
Сердце мое задрожало. Совсем как веточка дрожит в парке под лапками пичужки. Слезы было трудно сдержать.
– Геннадий Павлоович. Я тут подумал…У нас там школа музыкальная есть. Совсем маленькая, зарплата ничтожная. Но, это ведь лучше, чем здесь, правда?
Я посмотрел на Степу с уважением. Большой он стал человек. Большой и мудрый.
– Степ, да кто ж возьмет меня? Без документов. И я глохнуть стал, тяжело мне.
– Геннадий Павлович, а чего вас тогда понесло витрины мне ломать? За саксофоном зачем понесло?
– Не знаю, Степушка. Почувствовал, что надоело вот это все. Жить хочется снова. Делать то, от чего сердце горит. – Я поскреб коричневыми ногтями кожу.
– Ну, я вас за это в детстве и боготворил, Геннадий Павлович. За то, что не боялись вы ничего, экспериментировали. И горели. Да, вот, что в вас было. Это ведь не ушло никуда, правда?
Эка, Геннадий Павлович, вы постарели. А ведь и правда. В молодости ни о чем не думали. Ни о бумажках, ни о других препятствиях. А все потому, что желание было. Я заглянул внутрь себя и улыбнулся.
– Едем к тебе на юг, Степушка. А там будь, что будет.
Три ведьмы
Я беспомощно смотрю на шефа. С трудом набираюсь сил, тяну за галстук и тихо прошу:
– Леонид Игнатьич. Будьте человеком. Не сейчас.
Он хмурится, теребит нелепые бакенбарды. Снимает очки, и они повисают на его груди, цепляясь за кожаную веревочку. Я невольно провожу рукой по шее, сглатываю. Прошу еще раз:
– Пожалуйста… У меня жена…
– Александр Евгеньевич, я все знаю. Но держать в штате такого сотрудника не в моих интересах.
Конечно, в его интересах взять племянника на прибыльное место. Тонкие морщинистые пальцы шефа снова суют мне листочек. За меня уже все набрано. Осталось только подписать. «По собственному»… Я отчего-то хохочу, завидев слово «желание». И сколько лет я ничего не делал по собственному желанию? Уж точно лет десять, если не пятнадцать.
Я ставлю размашистую подпись, вскакиваю со стула. Еще один удар достигает меня у дверей.
– И вещи свои забери обязательно сегодня. Завтра уже выходит новый сотрудник.
– Ну вы же знаете, что я в прошлом месяце в аварию попал. Мне на такси все за раз не увезти! – тихо возмущаюсь я, забыв про то, что шеф мне уже, собственно, и не шеф. Могу орать, сколько вздумаю.
– Я закрываю офис в… – шеф морщится, глядя на настенные часы. Хочет сделать вид, что ради меня закроется попозже. – В половину седьмого. Это через сорок минут. Поторопись, Саш.
Я закусываю губу. Значит, когда я работаю до одиннадцати, то это ничего, это можно. Я, мать его, отчеты за него пишу до ночи, а он тут мне за сорок минут велит выметаться…
Выскакиваю из кабинета и со всей силы хлопаю дверью. Стекло, не выдержав, рассыпается мелкими осколками. А я вам говорил, Леонид Игнатьич, не надо было на них экономить.
Показываю шефу нелицеприятный жест, как дикарь ношусь по офису, отбирая у коллег коробки. Набралось девять. Немало за шестнадцать лет работы, немало. Таксист орет на меня, пока я бегаю за коробками туда-сюда. А все их в лифт нельзя – застрянет. Из дорогих коллег, конечно же, помочь никто не вызывается. Все сочувствуют шефу и радуются, что он избавился от такого психа.
Возле подъезда меня уже ждут три любимых фурии: Антонина Семеновна, Полина Максимовна и Степанида Сергеевна. Дорогие мои ведьмы. Хранительницы нашего дома. Клянусь, они уверенны, что на их согбенных хребтах все и держится.
Когда я выхожу из такси, они даже вскакивают с лавки. С интересом заглядывают в багажник, а потом визгливо и надрывно хохочут. Мол, непутевый, он и есть непутевый. Сначала, вот, жена ушла и детей забрала, теперь с работы поперли. А что дальше-то? Что дальше? Сопьется – это уж наверняка.
Степанида Сергеевна – гадское, отличное подходящее для нее имя – сразу вспоминает о внучатом племяннике ее свояченицы. У того вот так тоже все под откос пошло, потом он пить начал, потом вовсе бомжом стал, а в итоге даже кого-то убил.
«Не бабку ли из своего подъезда?!» – рявкаю я, пытаясь ногой придержать дверь – в руках три тяжеленых коробки, от них у меня уже дрожат руки. Мои любимые ведьмы и не думают помогать. Дверь пружинит, шарахает мне по лбу и по носу. Бабки визжат, вызывают «Скорою», очень активно меня хоронят. Я считаю минуты до своей смерти: от сотрясения, от разрыва аневризмы, от кровотечения, от заражения крови…Остальных версий уже не слышу, надоело.
Смерть не приходит, а я сижу прямо на асфальте в окружении документов из своих коробок. Из носа льется кровь, а из глаз слезы. То ли больно, то ли бабки, то ли еще чего.
Мужик со «Скорой» помогает мне с коробками, долго осматривает. В итоге кладет на нос пакет замороженной фасоли и, попрощавшись, уходит. Я лежу на диване до тех пор, пока ледяные капли с фасоли не начинают мочить окровавленную рубашку.
Вспоминаю, что ужасно хочу есть и долго зову кота. Нет, его есть, я, конечно, не собираюсь. Просто не привык еще ужинать в одиночестве. Кота нигде нет, а я долго пялюсь на раскрытую форточку. Олька же мне говорила ее закрывать… Обещала, что говорить со мной перестанет, если я ее Фуфика потеряю. Ленька тоже мне не простит пропажу рыжего троглодита. Леньке хоть и четырнадцать уже, но он иногда в детство впадает. Особенно часто это происходит, когда он играет с Фуфиком. Обожаю эти моменты. Ленька снова кажется мне беззащитным, и я чувствую, что все еще ему нужен.
Вытираю мокрое от слез лицо полотенцем и ложусь спать. Прямо в одежде, в заляпанной рубашке. Не поевши. Светка бы сказала, что я совсем одичал.
На следующий день иду к любимым ведьмам на поклон: их лавка со стороны моего окна. Может, Фуфика и видели. Бабки снова визжат, хохочут. Мол, рожа у меня страшная с разбитым носом. А говорить хоть что-нибудь отказываются. Я ведь невежливый и вообще ирод.
Светка не звонит. Я звоню детям, но они не берут трубки. Мама велела, наверное… Уж Олька бы трубку точно взяла. А Ленька мне сломанную ногу не простил еще, наверное… А, может, никогда уже и не простит.
Их нет, и я осознаю, что нет больше моего дома. В груди тяжело и пусто одновременно.
Почти две недели я только сплю, ем, пялюсь в потолок, и порой переругиваюсь с любимыми ведьмами. Мне кажется, они делают ставки, когда я возвращаюсь из магазина. Специально беру прозрачный пакет. Когда ведьмы не видят в пакете бутылки, их взгляды гаснут, разговоры становятся тише. Ну, не спиваюсь я. Не спи-ва-юсь.