– А для кого я тогда все это?..
Второй что-то бухтит и уходит к телевизору. Но я вижу, что он его не смотрит. Он рассматривает фотографию, которая стоит на полке. На ней маленький Третий на красном велосипеде. Второму тоже очень больно.
Мне не нравится, как все у нас изменилось. Когда я была маленькой, за мной пришел Первый. Он принес меня домой, где нас уже ждал Второй. А потом по громкому визгу я поняла, что в доме есть Третий. У нас все было хорошо очень много лет. Днем все уходили, а вечером всегда возвращались. И у нас были самые лучшие вечера на свете.
А потом Третий вырос. Стал чуть ли не выше Первого, говорил очень низко, почти, как Второй. Первый стал плакать по ночам. Я не понимала, что случилось.
Вдруг в доме появились большие сумки. Они мне не нравились, я хотела, чтобы они куда-нибудь делись. Они чуть позже и правда пропали, но вместе с ними пропал и Третий.
С тех пор Третий приезжает только на праздник страшных хлопушек, и тогда, когда становится совсем уже зелено и жарко. Нам с Первым и Вторым этого мало, но Третьему, видимо, этого вполне хватает.
Я вдруг понимаю, что на меня навалилась не только грусть. Я хочу подойти к Первому, но у меня не получается. Я слишком старая, я знаю, но я очень люблю свою семью. Хотелось бы в ней пожить хоть еще немного. Лапы очень слабые, и колется где-то в боку. Я начинаю тихо скулить.
Первый бросает все дела, Второй кричит, что побежал заводить машину. В глазах темнеет, но я боюсь, что они не успели позвонить Третьему. Я хочу его увидеть. Я хочу увидеть их всех вместе.
В больнице пахнет чем-то плохим и еще другими собаками. Я смотрю на Первого, пытаясь понять, что происходит, но Первый только плачет. Через время по коридору проносится Третий. Он гладит меня, плачет и пускает сопли. Его совсем не заботит, что он сейчас совершенно похож на маленького. Он только прижимается к Первому, жмет руку Второго и прерывисто повторяет:
– Фро-сеч-ка… Фрось, н-ну не умирай, ну. Фрось…
Я смотрю, как они стоят все вместе, и мне очень радостно. Первый, Второй и Третий просто замечательная семья. Второй наклоняется ко мне и говорит:
– Ефросинья, даже не и не думай умирать, понятно? Ты же четвертая часть нашей семьи. Без тебя мы не то.
– Мы – совсем не то, – хлюпает носом Третий. Он позволяет Второму гладить его по голове, и даже не дергается, когда Первый ласково целует его в щеку. Третий разрешил себе чуть-чуть побыть дома по-настоящему.
Мы уходим из больницы уже затемно. Мне положена диета и строгий покой. Я понимаю, что жить мне осталось недолго, но я провожу праздник страшных хлопушек на руках у Третьего. Он с важным видом говорит, что остался с родителями только из-за того, что я заболела, но я-то знаю, что ему на самом деле очень хотелось остаться дома. Моя семья счастлива. И я готова болеть хоть каждый день, чтобы мои люди вот так вот собирались вместе.
Мой дедушка мечтал о море
Азимова Надежда Михайловна, она же Леся Нежная вышла из поезда, недовольно посмотрела на солнце и брезгливо поморщилась. Чуть сладковатый, приторный запах ударил ей в нос. Ну, конечно же. Навоз, солярка, цветущая у путей слива – все смешалось воедино, чтобы встретить ее как нельзя лучше. Леся стянула с шеи шарф из нежнейшего, чуть холодящего кожу, шелка, и опустила очки на нос. Что ж, придется идти пешком, сбивая дорогущие каблуки о разрозненные пласты великовозрастного асфальта. Ну, тут уж она сама виновата, приехала на два дня раньше. Она воспользовалась неожиданным перерывом между рейсами, рассудив так: чем раньше она покажется родне, тем раньше сможет вернуться к работе, позабыв о малой родине еще на десяток лет.
Леся глубоко вдохнула, схватила чемоданчик в руки – не сбивать же его колесики о выступающие камни – и мужественно пошла от остановки в сторону старой школы. Леся даже не ожидала, что родное село покажется ей настолько… мелким. Неказистые кирпичные домики после небоскребов казались жалкими хоббитами; узость улочки стискивала Лесину грудь, так привыкшую дышать задымленным воздухом широких проспектов, а люди, назойливо глазевшие на Лесю из своих дворов, и вовсе казались ей пришельцами с другой планеты.
Леся стонала и охала, каждый раз, когда аккуратная туфелька ее вязла в чуть подтаявшей смоле. Жара стояла просто омерзительная. Ни единого дуновения ветра, ни одного облачка, способного хоть сколько-нибудь защитить от солнца.
Леся, окончательно взмокнув, поставила чемодан на асфальт, порывисто скинула с ног туфли, но тут же взвыла и надела их обратно. Но вой этот, все-таки, оказался спасительным. В синем домике у старой школы залаяла собака. Леся ее еще помнила. Охрипла Лала немножко, а так все такая же, дурная. Лает по любому поводу… У Леси отчего-то защипало в носу, и когда на улицу выбежала ее постаревшая обрюзгшая бабушка, Леся вдруг отвернулась. Напустила на лицо серьезность, вскинула подбородок, как делала только перед очень важными людьми. Она хотела сразу дать понять, что нет больше глупой мечтательной Наденьки, есть Леся Нежная – одна из самых видных персон в современной живописи. Бабушка остановилась, чуть не дойдя до внучки, и, прижав руки к груди, заревела. Леся поморщилась почти так же, как от вокзального запаха. Этого еще ей не хватало. Нельзя быть в современном мире слишком сентиментальном. Вот лично она, как говорил Мишель, просто горела одним искусством, и не хотела растрачивать себя на всякие там семейные трагикомедии.
– Ну, ну, бабушка, – Леся сдержанно похлопала старую женщину по покатому плечу, неприятно удивившись тому, что она стала еще меньше ростом. – Пойдем в дом, тут слишком жарко.
Бабушка, причитая, выхватила чемодан из Лесиных рук и поспешила к дому. На крыльце курил дед в одних семейках. Он похудел, осунулся, посерел. И почему старики из нынешнего Лесиного окружения такие благоухающие, а ее родня так быстро увядает? Леся точно знала, что виной тому жара и тяжелая физическая работа. Потому-то она отсюда и сбежала.
– О, вон оно как… – дед потянулся к подштанникам, лежавшим на подоконнике. – Здравствуй, внучка.
Дед одергивал усы, морщился, пытался улыбнуться. Это напугало Лесю гораздо сильнее, чем сухое приветствие. Так дед вел себя с незнакомыми людьми, когда не знал, как к ним подступиться. «Я – чужая» – вдруг остро ощутила Леся, и сердце ее отчего-то болезненно сжалось. Непрошенные слезы потекли на воротничок светлой рубашки.
Вечером на кухне собрались все, кто только мог быть. И дальние родственники, и соседи. Слушали свою Наденьку внимательно, отвечали с придыханием. Конечно, теперь она была для них «заграницей», а не мелкой девчонкой с прибабахом, как говорили они лет пятнадцать назад.
Леся была близка с одной только мамой. С раннего детства Леся презирала недалеких шумных родственников. Они видели в ней только потенциальную доярку, ну, или школьную учительницу, на худой конец. Но мама всегда знала, что Надя ее хочет большего. Работала мама до потери сил и платила бешеные по тем временам деньги, чтобы ее Наденька могла ездить в город и брать уроки рисования. Больше всех дочку ругал дед. Говорил, мол, не выйдет ничего из девчонки, не дури ей голову. Но мама никого не слушала, и Лесе велела не слушать.
После того, как мамы не стало, Надя превратилась в Лесю Нежную. Выкладывала свои почеркушки под псевдонимом, и не надеясь, что их кто-то увидит. Но молодой бизнесмен Миша, обладающий острым чувством прекрасного, в один из солнечных дней приехал за Надей, а потом и вовсе увез ее туда, где она стала зваться Надин, а он – Мишелем.
Родня, конечно же, считала главным жизненным достижением Леси ее удачное замужество, но никак не искусство. Вот постепенно и все разговоры сошлись к тому, что Лесе уже немного за тридцать, а деток-то у нее нет. После себя ничего и не оставит.
Им невдомек было, что чумазые тупоголовые детишки, которые родятся в их домах чуть ли не каждый год, вряд ли привнесут в мир что-то большее, нежели Лесины картины. Своими картинами она будила в людях страсть, помогала увидеть саму жизнь. Мишель говорил, что Лесин стиль чем-то походит на стиль Ванг Гога. Он даже в звездах видел солнце, а Леся видит солнце в людях. И пишет то, что мелькает во взглядах и жестах, пишет то, что рвется из человека наружу. По мнению Мишеля, Лесины картины только потому покупают за такие деньги, что они правдивы.
Но родня, насмотревшись на Лесины работы на экране планшета, только сконфуженно замолчала, оставшись при своем мнении. Дед пару раз взглянул на экран, покачал головой и ушел курить на огород, за которым начиналось поле. Лесю немного оскорбило то, что дед не восхищался ее картинами вместе с бабушкой. Не могли же они ему не понравиться?
Не выдержав духоты и пьяных разговоров, Леся пошла к деду. Небо уже потемнело, но было очень ярким, глубоким. Вдали от крупных городов ночная чернота оказалась куда более насыщенной и густой.
Дед курил, усевшись на ствол спиленного тополя. Леся села рядом, достала свои сигареты, попросила прикурить.
– Не надо, Надь. Это меня и губит.
– Я взрослая уже, дед. Могу сама решать, чем убиваться.
Дед протянул зажигалку. Поморщился, но больше ничего не сказал.
– Я тебе там галстук привезла. Видел?
– Пф. Ага. К коровам его и надену.
В голосе деда сквозила обида, и Леся еще острее осознала свою неуместность. И зачем она только приехала? Но бабушка по телефону сказала, что дед серьезно болен. Видимо, не настолько.
Леся собралась встать, но дед вдруг положил шершавую ладонь на ее руку и коротко попросил:
– Посиди чутка.
После третьей сигареты, когда ветер разметал последние облака ватными хлопьями, дед сказал:
– Ты – молодец, Надюль. Правда, молодец. Одна из нас вырвалась… Много видела чего. Счастливая ты?
– Счастливая.
– И делаешь то, о чем мечтала, а?
– Да, – Леся с вызовом посмотрела на деда, но он к ней не оборачивался.
– Это правильно, да… – дед глубоко вдохнул и зашелся сухим кашлем.