Рассказы из шкафа — страница 28 из 32

Леся, не зная как себя вести, неумело похлопала его по спине, словно это могло хоть чем-то помочь.

– Надюль, а знаешь, – дед прочистил горло. – Вот так я со своим дедом сидел…Много, очень много лет назад… Он мне рассказал, что когда-то, когда был еще совсем мальчишкой, мечтал о море. Хотел в моряки уйти, да там по хозяйству без него не справлялись, да и пробиться в портовых городах сложно было… Но он говорил, что до смерти море любил. Что в каждом облачке видел, – дед хихикнул в усы, молодея сразу на полвека, и Лесе невыносимо захотелось его нарисовать. Такого же старого, морщинистого, но овеянного розово-золотым свечением, шедшим из самой груди. – А я, Надюль, рисовать мечтал… Только что ж тогда, в послевоенное время, рисовать можно было? Агитплакаты, да кубы с кругами, вот как… Хорошо, конечно, даже денежно было, но противно мне стало… И не рисовал больше никогда. А мамка твоя петь в хоре мечтала, да мы ей крылья-то обрезали, тут оставили, она за папку твоего непутевого и выскочила… Я к чему, Надюль… – дед посерьезнел. – Ты – молодец. Первая, кто смог. Мой дед о море мечтал, а ты вон… Океаны бороздишь. Только, если уж сбылась мечта твоя… То все правильно должно быть, по-настоящему, Надь. Не понравились мне твои рисунки, души в них не чувствуется, но если твое это…

Леся вспыхнула. В груди ее всколыхнулся праведный огонь.

– Да я их самой душой пишу, так Мишель говорит! – Леся вскочила с лавки, горький ком обиды стиснул горло.

– Мишель, небось, твой, за большие деньжища это втюхивает, вот так и говорит… – беззлобно продолжил дед, зажигая новую сигарету. – А я вот что скажу, Надюль, что раньше ты живых людей писала. А сейчас – черт пойми, что. Как будто живого человека сто лет не видела…

– Ну, знаешь, дед!

Леся умчалась в дом и закрылась в дальней комнате. Она включила свет и ахнула: по стенам были развешаны ее картины. Самые ранние, неловкие, неопытные. Леся достала планшет. Да вот же! Те же решительные мазки, та же яркость и ясность! Вот, душа! Никуда она не делась!

Достала скетч-бук, с которым никогда не расставалась, а в голове все звенел голос Мишеля, вперемешку с дедовским. Мишель твердил: современные тенденции таковы… А наша новая выставка нам принесет… Наш вклад в современное искусство просто неоценим… А дед перебивал его и спорил: «Не живые твои картины. Мертвые, внучка. Мертвые»

Леся рисовала долго и упорно, пока пол не покрылся обрывками бумаги. Гости разошлись, бабушка убирала со стола. Леся встала и пошла помогать, все еще злясь на деда.

Она проснулась рано утром, с твердой мыслью уехать к вечеру. Все равно тут не любят ее не понимают. Она ведь только вчера была абсолютно довольна собой, но дед вновь посеял в сердце сомнения. Вечно он все портит!

Но рядом с тахтой стоял старенький мольберт. На нем холст, а на стуле – краски. И крупным размашистым почерком послание от деда на углу газетки: «Ушел на рыбалку, вернусь к вечеру. Нарисуй маму»

Леся подскочила. Не умывшись, не позавтракав, в старой дедовской рубашке, она принялась за работу. Она не собиралась ему ничего доказывать. Просто хотелось, чтобы он понял, насколько она выросла, насколько состоялась, как художник.

Привычные выверенные линии, размах кисти… И все не то. Почему-то, мамина улыбка, которая всегда горела в Лесиных мыслях, выходила тусклой. Глаза получились красивыми, но пустыми. Бабушка несколько раз звала Лесю завтракать, Мишель трезвонил по скайпу, но Леся, разозленная и отчаявшаяся, марала и марала бумагу. Дед застал ее вечером в темной комнате, голодную, усталую. Рыдающую. Сел на уголок тахты и неловко поцеловал внучку в макушку.

– Видишь, что говорю, Наденька? Ты привыкла к восторгам, к восхищениям чужим, и уже забыла делать так, как самой нравится. Ведь не нравится же, правда?

– Не нравится, – сдавленно пробубнила Леся. – У меня выставка скоро. В Париже. Ты хоть знаешь, какой человек моими работами восхищался?..

Дед тяжело вздохнул. От него пахло свежей рыбой, речкой и табаком.

– Ты раньше писала, чтобы тебе нравилось. Потому мама в тебя так и верила. Потому что ты просто так это делала, не ради чего-то… Выгоды никакой не искала, похвал не искала…

– Искала, – шмыгнув носом, ответила Леся. – Я хотела, чтобы вам всем нравилось. Хотела доказать, что я могу что-то большое… Чтобы вы меня любили и уважали.

Дед усмехнулся.

– Дурочка ты наша. Сама себе преград напридумывала. Мы ж тебя и так все и любили, и уважали. Каждый рисуночек твой, начиная с трех лет, тут хранится. Что-то по стенам висит, что-то даже в гараже у меня… Мы и сейчас тебя любим, Наденька. Запросто так только. Нам доказывать ничего не нужно. Себе только верной будь, внучка. А нам-то все одно. Все, что тебе дорого – и нам дорого будет.

Дед встал и пошел к выходу, но Леся, уткнувшись лицом в подушку, его окликнула.

– Дед, а краски еще есть?

– В город съездить надо, – дед усмехнулся. – Ты ж завтра уезжать собралась.

Леся подняла голову: дед стоял в дверном проеме и темный силуэт его никогда не казался Лесе настолько родным.

– Я на неделю останусь. Возьмешь меня на рыбалку?

– А выставка ваша как же, товарищ Леся Нежная? – шутливо бросил дед, фыркнув в усы.

Псевдоним показался Наде теперь неуместным и детским. А предстоящая выставка далекой и несущественной. Она вдруг вспомнила, что очень давно не рисовала что-то такое, от чего сама бы радовалась. В последние годы она сразу неслась к Мишелю, и только после его похвалы понимала, что ее картина хороша. Но теперь Надя рисовала для себя, и пока не закончила, никому ее не показала.

Долгих десять лет она не ощущала триумфа от того, что творение ее оказалось большим и значимым. Но Надя знала, что это чувство скоро вернется. Когда разум ее скинет шелуху предрассудков, когда зачерствевшая душа ее вновь станет легкой и незапятнанной, мама улыбнется ей с самого прекрасного в мире портрета. Она улыбнется, и все вновь станет возможным.

Фима

Длиннорукий, длинноногий, длинноносый. Смотрел испуганно, тер очки, дрожал. Спустя пару минут все-таки соизволил поздороваться. Протянул вспотевшую руку и тихо пискнул:

– Фима.

Степан Петрович поднял бровь, и парнишка тут же исправился.

– Тимофей. Симочкин. Друзья Фимой называют, – виновато улыбнулся он и потеребил воротник рубашки. Для кого выряжался-то, а?

Степан Петрович медленно встал, провел ладонью по давно уже седым вискам, а потом крепко, крепче, чем следовало, сжал руку новоявленного жениха. Фима задрожал еще больше, сглотнул. Но не отвернулся, глазки водянистые не отвел.

– Ой, пап, ну хватит! – Полинка чмокнула Степана Петровича в щеку и с нежностью взъерошила жиденькие волосы на голове Тимофея. – Чай будем пить? Давай показывай, что там мама с дачи передала. Яблоки есть? Я шарлотку тогда сделаю.

Степан Петрович опустошил тяжеленную сумку, груженную чуть ли не одними яблоками – Полинка их с детства безумно любила – и сел у окна. Оттуда удобнее было оценивать обстановку.

– Что там Тимка? Как в школе? – Полинка ставила на стол узорчатые чашки, а женишок-то и не подумал ей помочь. Ленивый что ли?

– Да хорошо Тимка. С Тасей, девчонкой соседской, днями гуляет, – Степан Петрович чуть смягчился, но буравить взглядом Фиму не перестал. А то еще расслабится. Вот еще.

– Хорошо, – Полинка кивнула. – Пап, я сейчас Снежке позвоню, она обещала проходки в Михайловку достать. А вы пока с Фимой пообщайтесь тут, ладно?

Фима кинул умоляющий взгляд на Полинку, но она только подмигнула ему и юркнула в комнату. Степан Петрович улыбнулся. По-акульи только немного, по-хищному. Спросил негромко, чтобы Полинка не слышала:

– Ну. Ти-мо-фей, – Степан Петрович пытался показать голосом, что имя-то у парня дурацкое. Но вышло не очень: у самого так деда звали, да и сына так назвал. – И давно вы с Полинкой знакомы?

– Т-так, – парнишка, видимо, хотел казаться не таким напряженным, и отхлебнул слишком много горячего чая. Тут же задергался от безысходности: и не выплюнешь же обратно в чашку, да и до раковины далеко. Пришлось глотать. На глазах Фимы выступили слезы, и он сдавленно просипел. – Два года. В библиотеке познакомились.

Степан Петрович прищурился.

– С Полинкой моей? В библиотеке? Да она ж наркоманка книжная. Все, что нравится, обязательно покупает. Я уже коробок десять на дачу оттащил. А по учебе все скачивает на планшет, – Степан Петрович, не отводя взгляда, тоже отхлебнул немало чая. Проглотил. Чуть поморщился от боли, да только так, чтобы лживый сопляк не заметил.

– А…мы… – Фима вытер испарину со лба. – В университетской библиотеке познакомились. Нам туда просто записаться надо было.

– А куда гулять ходите? – Степан Петрович, наконец, отвел взгляд от паренька. А то вдруг еще Полинке нажалуется, что папа тут его изводил.

– В музеи… В кино… На балет вот.

– Музеи она терпеть не может, – Степан Петрович хмыкнул. – А в кинотеатры никогда не ходит – темноты боится. Ну, на балет еще поверю, она ходит, если Снежана позовет.

Полинка выпорхнула из комнаты, заплетая волосы в крендельки. Щеки ее почему-то горели.

– Пап, Фим, а поехали на роликах покатаемся? Пап, твои у меня. А Фиме напрокат возьмем.

Степан Петрович кивнул, не без удовольствия заметив, что парнишка побелел и выпучил глазешки от страха.

Уже в парке Степан Петрович как бы по-отечески хлопнул нескладного Фиму по плечу. Тот держался на роликах очень неуверенно. Казалось, руку Полинкину схватил только для того, чтобы не упасть.

– А где же твои ролики, Фима?

– Пап, – Полинка кинула укоризненный взгляд на Степана Петровича. – Его ролики сломались. А новые пока не купил.

– А-а-а, ну, если так…

В принципе, Степану Петровичу даже нравилось ездить рядом с испуганным и трясущимся Фимой. Сразу силы появлялись, казалось, что молодость, никуда и не уходила.

Уже вечером, проводив Фиму, Полинка свернулась на диване калачиком, а голову положила на колени отцу. Он гладил ее косички, вспоминая, какой маленькой и хрупкой она была, когда он впервые ее увидел. Почти двадцать лет прошло, а все как будто бы и не изменилось. Он поседел, Сашка поседела, а Полинка все так же вяжет себе крендельки и улыбается солнечно и ласково.