Рассказы израильских писателей — страница 11 из 59

ваете, вы все хотите забыть, а я не забываю. Вам, понятно, удобнее забыть, — отрывисто прошептал он, — но у меня все как на ладони. Неужели вы думаете, я забыл, что вы хотели бросить меня посреди дороги из-за какой-то паршивой девки? Я этого не забыл. Я открою все карты. Пусть все видят и знают».

— И все-таки не обойдется, — снова повторил младший.

— Мое тело уже не тело. Так, одно название. Проткнешь, и кровь, может, не потечет… Однако я не из трусливого десятка.

Наружный шум утих. В наступившей тишине было слышно учащенное дыхание старика. Парни задремали. Их свалил сон. Но утром их лица снова выражали решимость, хотя они были спокойны и, лежа в постелях, безучастно смотрели на потолок.

А старик явно бодрился. Он начал шагать возле своей кровати. Она была хорошо освещена. Собственно, его кровать была единственным светлым местом в комнате.

Днем выглянуло солнце. Парни сбросили одеяла и, когда поднялись, показались очень высокими, выше, чем обычно. Лучи солнца, вспоров окно, зажгли кровать старика. Чудилось, что от нее вздымается пар.

Старик шагал по диагонали, как бы желая подтвердить свою власть над парнями, которые, замкнувшись в скорлупу молчания, уходили из его подчинения. На чашу весов легли годы дружбы и ненависти. О, если бы в эту минуту было сказано слово, способное сломать взаимную неприязнь!

Ночные переживания еще не сгладились. Печать усталости лежала на лицах у парней, особенно возле глаз. Не говоря ни слова, они вышли на улицу, дав тем самым старику возможность для отступления, для бегства или для проявления великодушия.

Если бы старик мог выйти, он непременно бы вышел вслед за ними. Но ноги уже плохо его слушались. Власть его была здесь, возле кровати. Здесь он был силен. А на улице его сразу свалил бы зимний ветер. Он это знал, но парни этого не знали, Если бы ноги его слушались, он давно ушел бы в город и поднял бы там целую бурю на черном рынке, на бирже, вокруг строительных участков. Но этого он уже сделать не мог. Потому-то и сидел он в подвале, возбуждая себя крепкими сигарами, которые доставляли ему парни, и маленькими бутылочками спиртного. Никогда бы он не стал пить, если бы его тело не нуждалось в горячительном напитке.

Парни вышли на берег реки, что текла позади их дома, как бы желая осмотреть со всех сторон свои развалины и накопить силы для решительных действий. Они кружили по предместью, то уходя далеко от подвала, то снова к нему возвращаясь. Старший уже начинал раскаиваться и твердил, что, если бы не старик, они бы погибли. Солнце медленно спускалось, скатываясь с верхних горных дорог к морю и подымая вдоль всего горизонта нагретые его лучами пары. Даже здесь, внизу, чувствовался их холодный пожар.

Странное сочетание жары и холода побудило парней ускорить шаг. У старшего ноги уже заплетались, но он все шел, и, по мере того как приближался к подвалу, в его сознании образ старика расплывался все больше, сливаясь с подвалом. Сверху убогое жилище было видно как на ладони. А ночь, как назло, не торопилась с приходом.

— Скоро стемнеет, — сказал старший. — И ночью будет дождь.

— Ну и пусть, — ответил младший.

— Может, все же зайдем? — нерешительно проговорил старший. — Ведь, как никак, он наш дядя. Он поймет, что мы не могли мокнуть всю ночь и должны были бросить рюкзаки.

— Нет и нет, — почти беззвучно сказал младший.

— А все-таки… Ведь благодаря ему мы спаслись. А теперь оставлять его на произвол судьбы…

— Не на произвол судьбы, а раз и навсегда с ним покончить. И тогда мы будем свободны. И сразу пойдем работать в порт.

— Меня не возьмут, — сказал старший. — Увидят, что хромаю, и не примут.

— Раз и навсегда. Пойти и прикончить! Мы его не прикончим — он нас прикончит.

Если бы произошло чудо, оно было бы сейчас вполне уместным. Но чуда не произошло. Чудес, как известно, не бывает…

Все же ночь пришла. Все слилось в одну сплошную тьму, не знающую компромиссов. Но вот в окнах зажглись огни. Для братьев то был знак, призывающий к повиновению. Походка старшего стала нерешительной, отяжелевшей. Из подвала тоже светился огонек.

— Ты останься здесь, — сказал младший, разрушив последнюю преграду. Теперь надо было только действовать.

— Ты оставляешь меня здесь? — воскликнул старший, но его вопрос остался без ответа.

Старик лежал в постели. Казалось, он считал деньги. На его худом лице было выражение суровости. Если бы Янкель вошел сейчас в комнату с железным ломиком, что сказал бы старик? Но младший не хотел подвергать себя такому испытанию. Возможно, он бы его не выдержал. Ведь в такие минуты приходит и внезапное раскаяние, и неожиданное благородство, а всего этого он желал избежать. Младший понимал, несмотря на всю путаницу в мыслях, что этого следует избегать. Теперь не оставалось ничего другого, как одним махом со всем покончить. В эти мгновения он был лишь исполнителем владевшего им неистовства, неотвратимого, как пуля, выпущенная из пистолета.

Обойдя развалины и погрузившись в их тень, он поднял ломик и с силой воткнул в стену. Все строение как бы встрепенулось. Какое-то мгновение оно еще находилось в равновесии, но потом уже не могло устоять перед градом ударов, сильных и точных, направленных в сторону самой слабой части потолка.

— Янкель, Янкель! — послышался голос старика, сверкнувший как искра в ночи. Через вскрытый потолок их взгляды встретились. Старик и племянник оказались лицом к лицу.

И. Бар-ИосефМесть носильщикаПер. с иврита А. Белов

Большинство еврейского населения Цфата[7] жило в «старое доброе время», то есть до первой мировой войны, скромной и замкнутой жизнью своих общин, существовавших за счет «халуки»[8]. Но было немало и таких людей, которые добывали средства к жизни торговлей, ремеслами и тяжелым физическим трудом. Они вербовались главным образом из самых бедных слоев этих общин: жалкой подачки, которую они получали, им не хватало даже на уплату за квартиру.

Безвыходное положение побуждало этих людей браться за любое дело. Те, кому везло, воздавали хвалу богу за то, что им удавалось переложить тяжесть малоприятных будничных занятий на плечи своих жен[9]. Менее удачливые с ненавистью взирали на каждого новорожденного, ибо каждый новый рот сокращал и без того нищенское подаяние. Внешне все выглядело благопристойно, но внутри общин и тогда уже шла тайная, но ожесточенная классовая борьба.

Исраэль Турок принадлежал к числу самых зажиточных людей Цфата. Уж такая вредная привычка была у местных жителей — прибавлять к каждому имени кличку, соответствующую характеру человека. Что с того, что Исраэль сроду не видел Турции, а его родители и подавно никогда там не были? К нему крепко-накрепко пристало прозвище Турок. То ли потому, что ему везло, как турку, то ли потому, что в тех местах была в ходу поговорка «вороват, как турок»…

Исраэль был уроженцем Цфата. Его мать содержала когда-то крохотную бакалейную лавчонку. Но так как она была женщиной болезненной и больше лежала в кровати, чем стояла за прилавком, волею судеб пришлось Исраэлю в молодые годы не столько заниматься священным писанием, сколько торговать. Понятно, что, повзрослев, он уже не мог себя причислить к знатокам талмуда, но зато до тонкости разбирался в коммерческих делах всей округи. В его блестящих с хитрецой глазах светилось характерное выражение человека, знающего цену деньгам и умеющего их добывать.

Прошло немного времени, а Исраэль успел уже раскинуть свою торговую сеть далеко за пределами Цфата. Караваны верблюдов еженедельно привозили для него товары из Бейрута и Дамаска. Его агенты сновали и в ближних и в дальних деревнях, скупая у крестьян продукты их полей, садов или виноградников — все зависело от сезона. Круглые сутки шумела принадлежавшая ему большая мельница. С полной нагрузкой работал в деревне Эйн-Зейтим завод оливкового масла, а в его большом магазине в центре Цфата можно было достать все, что душе угодно.

Короче говоря, ему во всем очень везло. Но, охотно продавая Исраэлю за внушительный куш почетное «восхождение к торе»[10], любезно уступая ему верхнюю полку в парилке и с готовностью принимая от него пожертвования на благотворительные цели, жители Цфата не могли простить новоявленному богачу его низкого происхождения. Злые языки не упускали случая за глаза поизмываться над его невежеством и малой ученостью. Все это, понятно, в некоторой степени омрачало безоблачное счастье молодого удачливого дельца.


Иерахмиэль Чурбан по своему происхождению очень немногим отличался от Исраэля Турка, но, видно уж, на роду ему было написано всю жизнь мыкаться простым носильщиком. Он был крепок и силен. Могучее его тело венчала небольшая голова, густо обросшая черными волосами. Кажется, из всех пор его кожи буйно выпирала пышная растительность. Иерахмиэль носил, как положено правоверному еврею, длинную окладистую бороду, начинавшуюся с висков. Так как и голову его покрывала густая шевелюра, то лба почти не было видно, виднелась лишь небольшая смуглая полоска над кустистыми бровями. Изредка в его небольших глазах, окруженных чащей волос, загорались яркие огоньки, и тогда казалось, что это вспыхивали два уголька. Но они быстро гасли.

Дабы приобрести кличку Чурбана, Иерахмиэлю не пришлось особенно много стараться, и для этого ему не надо было рождаться в Цфате. Даже менее сведущие физиономисты и пересмешники, чем цфатские, вряд ли выбрали бы для него более подходящее прозвище. Во всем его облике было что-то от неодушевленного предмета, этакая упрямая инертность, свойственная материи, не облеченной в четкие формы. На его слегка согнутой спине, казалось, всегда лежала какая-то невидимая людям ноша. Полузакрытые глаза большею частью смотрели вниз, под ноги. Обросший волосами рот открывался редко, издавая при этом какие-то нечленораздельные звуки, понятные немногим. А об удивительном упрямстве Иерахмиэля было известно даже грудным младенцам. Одним словом, чурбан да и только!..