— Ты уверена?
— На все сто процентов.
— Ошибаешься. Ты только посмотри…
— Нет, не ошибаюсь! — перебила его Румье. — Все знают, что это так, и ты мне зубы не заговаривай… Везде у нас есть люди первого и второго сорта. Счастливчики и неудачники, и в кибуце тоже. Возьмем хоть меня. Да разве я в кибуце превратилась бы в ашкеназитку? А ашкеназитки разве станут когда-нибудь такими смуглокожими, как я? И захочет ли парень из ашкеназитов жениться на мне? Он обязательно возьмет ашкеназитку.
— Почему ты так думаешь? А может быть, возьмет? — подзадорил ее парень.
— Почему, почему… Потому что соображать надо! — Резко повернувшись, Румье оборвала спор и под дружный смех девушек пошла своей дорогой.
После этой встречи Румье несколько дней после работы не сразу шла домой, как это делала всегда, а прогуливалась по улицам, пока не наступало время занятий в вечерней школе. На душе у нее было тревожно, будто она чего-то ждала, а чего — и сама толком не знала.
Пестрая толпа двигалась по центральной улице, где-то смыкавшейся с небом. Улица то круто шла в гору, то плавно спускалась вниз. Подъемы чередовались со спусками, и горизонт то суживался, то расширялся, а дома, казалось, бежали наперегонки, сливаясь в бескрайней дали с горизонтом.
На главной улице в этот час было по-особому оживленно. Взад и вперед прогуливались парочки, гурьбой шествовали веселые компании, мелькали одинокие фигуры юношей и девушек, степенно двигались пожилые люди. Встречные потоки перекрещивались, сталкивались и наподобие ручейков растекались в разные стороны, разъединяя, а затем вновь соединяя друзей и знакомых. Глядя на эту нарядную, жизнерадостную, смеющуюся толпу, можно было подумать, что на свете нет ни нужды, ни бедности, ни тяжкого труда, ни людских страданий. Румье казалось, что все эти люди созданы одновременно, в один и тот же час, и все они родились под счастливой звездой. Все они преуспевают, дела у них идут отлично, говорят они умно и интересно, и все как один приветливы, учтивы и желают друг другу только добра. Ничто их не тяготит, всем легко на душе. Всем, всем, кроме нее… Только она одна здесь несчастная, лишняя, никому не нужная… И нет для нее на всем свете ни счастья, ни радостей, ни добра. Ничего, ничего…
«Такая уж у меня доля, — тяжело вздохнув, подумала Румье. — И все потому, что я родилась у таких родителей и живу в этом проклятом квартале. И ничего не поделаешь, против судьбы не пойдешь».
Румье нырнула в самую гущу гуляющих и стала присматриваться. Многое открывается наблюдательному глазу в предвечерний час, и особенно молодой, жадной к жизни девушке, когда она, предоставленная самой себе, бродит вот по такой шумной улице.
И кого только здесь ни встретишь! Вот идут расфранченные дамы, они напоминают какие-то диковинные розы, а вот те, плоские и сухопарые, подобны чадящим головешкам… Вот стройные пышнобедрые девушки, и тут же худые, изможденные, тощие, как палки. Она видит медлительных и быстрых, скромных и расфранченных, незаметных и ярких, как цветочная клумба. Эти-то, видно, никогда и не рожали… А какие на них шляпки! Какие прически! А мужчины… Иные напоминают клоунов, на лицах других — печать глупости, эти так наклюкались, что еле держатся на ногах, а те, видно, настолько пусты и легкомысленны, что с ними и говорить-то не о чем…
Нет, все люди разные, это только с первого взгляда уличная толпа кажется чем-то единым.
Некоторые из проходящих поглядывают на Румье и при этом как-то странно подмигивают ей, словно куда-то приглашая. Их безмолвные намеки она отлично понимает. Попадаются и такие, что даже загораживают ей дорогу и шепчут на ухо комплименты.
Вот за ней увязалось несколько арабских парней.
— Куда спешишь, девушка?.. — Слова их ласковы, а маслянистые глаза бесстыдно и цинично разглядывают ее. — Пойдем с нами! Мы покатаем тебя на такси!
— Отстаньте! — Румье ускорила шаг, оставив позади подвыпившую компанию.
Нудаил, суетливый старик-йеменит, которого можно встретить в любой час и в любом месте (может, его зовут Авраам или Иаков, но прозвали его Нудаилом). Увидев Румье на улице, он счел своим долгом подойти к ней и сказать:
— И ты, Зереш[44], стала уже такой, как все? От горшка два вершка, а уж примчалась сюда… Так вот ты какая!
— Чего тебе надо от меня, Аман? — отпарировала Румье. — Старый козел, по бороде слюни текут, а вздумал меня учить уму-разуму.
— Ах ты, негодница! — выругался старик и затряс головой.
Две накрашенные женщины в пестрых платьях прошли мимо, виляя бедрами и обмахиваясь веерами. Они вызывающе громко говорили по-английски.
«Хвастаются, что умеют немного болтать по-иностранному, — неприязненно подумала Румье. — Видно, научились у английских солдат… Потаскухи! Если бы я захотела быть такой, то научилась бы говорить получше!..»
Купив мороженого и осторожно слизывая его кончиком языка, Румье медленно продолжала свой путь. Она бережно держала бумажный стаканчик с двумя сладкими и холодными шариками. Мороженое немного развеяло ее печаль и заставило на время забыть о снедающей ее тоске и о смутных, неосознанных желаниях.
«Ничего! — утешала она себя. — Попить, что ли, газированной водички?»
Она сошла с тротуара и направилась к киоску на противоположной стороне улицы… Но тут ей преградил дорогу велосипедист. Резко затормозив, он радостно воскликнул:
— Мириам![45]
Это был тот самый парень, с которым она три дня тому назад вступила на улице в спор.
— Это ты? — с деланным удивлением спросила Румье и почему-то покраснела.
— Я самый. — Парень соскочил с велосипеда и протянул ей руку. — Здравствуй! Меня зовут Шалом. Третьего дня мы с тобой повздорили на улице. Помнишь?
— Помню.
— Ты куда идешь? — спросил он так просто, будто они уже давно знакомы и он в курсе всех ее дел.
— Вон туда, — она показала рукой в сторону киоска. — Выпить газированной водички.
— Ну что же! — Он улыбнулся, обнажив белые как снег зубы. — Пожалуй, и я выпью.
Провожая ее, он начал разговор на ту же тему, на какую они спорили при первой встрече. Он говорил, как заправский агитатор, у которого в запасе неиссякаемый источник убедительных доказательств.
Начало смеркаться. Шалом говорил все меньше и тише, потом и вовсе умолк. Так они шагали рядом, молчаливые, задумчивые, погруженные в странную грусть, будто возникшую от неумолимо надвигавшейся ночи.
Солнце медленно скрывалось за горизонтом. Небо раскололось на две половины, восточную и западную. На одной господствовал багряный закат, на другой появились синие, голубые, пурпурно-красные оттенки. Краски сгущались, постепенно захватывая и заполняя все пространство и придавая небу куполообразный вид. В вечерних сумерках по-особому светился каждый дом, и в низине и на возвышенности. Каждый дом выступал отдельно, залитый красным, зеленым или фиолетовым светом, и было в этом что-то тревожное, предвещавшее бурю. Черепичные крыши загорелись ярко-красным огнем, отчего все они казались блестящими и немного влажными. Какая-то фиолетовая дымка опускалась на город, обволакивая все городские здания. Краски на небе непрерывно менялись. На смену яркому румянцу приходила фиолетовая бледность, багрянец сменялся густо-сиреневой краской, пурпур уступал место лимонной желтизне, светло-зеленый цвет оттеснял синеву… Мало-помалу все краски блекли и гасли, их смывала серовато-жемчужная бледность. Только на западном крае неба еще лежала кроваво-красная лужица, одинокая и грустная. В воздухе повеяло прохладой. Сильнее подул ветер, он порывисто налетал и исчезал, чтобы через минуту снова напомнить о себе. Становилось все темнее, небо начало сливаться с землей. Мир словно распадался на глазах, все реальное и сущее исчезало, уступая место таинственному и непонятному. Вот уже не видно ни людей, ни улиц, все как бы растворилось в ночной тьме; остались только пустота да воспоминания о промелькнувшей жизни на земле…
Из груди Шалома вырвался вздох, и он едва слышно произнес:
— Да… До чего хороша наша страна!
Румье ничего не ответила. Она медленно шла рядом, думая о чем-то своем, сокровенном. Дойдя до здания вечерней школы, они остановились.
— Вот я и пришла, — сказала тихо Румье чуть охрипшим голосом. — Мне пора…
С тех пор они стали постоянно гулять вместе. Каждый день после работы они встречались и говорили о жизни, о волнующих их проблемах и сами не заметили, как со всем пылом юности полюбили друг друга.
Румье преобразилась. Ее как будто подменили. Девушке теперь казалось, что весь мир создан для нее одной. На смену печали пришли радость, мечты о счастье, волшебные грезы, беспричинное веселье, сладостная грусть и все прочее, что в таких случаях наполняет юное сердце…
Каждый день они гуляли до поздней ночи. Ночная тьма сближала их, оберегала от нескромных взоров. Ночь как бы наделяла влюбленных своими тайнами, а звезды в небе, казалось, только для того и были созданы, чтобы светить им. Продолжительные беседы чередовались горячими объятиями и пламенными, обжигающими поцелуями, от которых кружилась голова.
Наама почувствовала, что ее дочь точно попутала нечистая сила. Неспроста ведь лицо Румье теперь всегда светится, стан выпрямился, и всем, решительно всем на свете она сейчас довольна. Неспроста она стала такой чувствительной и даже чуть растерянной, хотя внутри у нее — мать это видит — пылает огонь. И рассуждает Румье уже не так, как раньше, и большую часть ночи проводит неизвестно где… Тут что-то неладно. И все же Наама сочла нужным некоторое время молча понаблюдать и не вмешиваться. Она ждала, пока дочь не заговорит сама.
Но вот однажды Наама встретила ее на улице в обществе какого-то юноши. Подозвав дочь, она спросила:
— Кто этот парень?
Румье не успела ответить. Шалом заговорил первым.
— Я сын Мусы Машраки. Вы, наверно, знали мою семью.
— Сын Мусы? — Наама посмотрела на него с удивлением. — Твоя мать Захара, дочь Мари Харуна? Ваш дом стоял в конце Альмашмаа? Как же, помню, помню. Я хорошо знала вашу семью. Когда вы сюда переехали?