Через час, нагруженный одеждой покойного Адама Возняка и едой, собранной руками его дочери Брониславы, пан Казимир Заремба уходил из города берегом реки Солы. Он направлялся в Краков, чтобы добраться до Варшавы.
Юзеф лежал без сна, вглядываясь в темноту, как будто в ней должны загореться алые письмена, все объясняющие.
В бывшей родительской спальне на коленях стояла Бронька и плакала, прижимая горячий лоб к прохладному кованому боку кровати.
«Сердце Марии, скорбящим утешение. Молись за нас».
После службы Юзеф все никак не мог выбраться из костела — нарядная Бронька успевала одновременно и целоваться с соседями, и болтать с подругами, и строить глазки усатому Войтовскому, и одновременно с этим крепко держать брата за подол пиджака, чтобы он не удрал вместе со своими дружками Яцеком и Войцеком.
Юзеф топтался на месте, перебирая ногами, как резвый конь, и тоскливо поглядывал на дверь и ксендза Немировского, возвышающегося над толпой прихожан в своем ослепительно-белом одеянии. Скорей бы уже закончилась к нему толпа поздравляющих, тогда и Бронька подойдет поцеловать руку, а это значит, что она разожмет свои цепкие пальцы, и он сможет выскользнуть на улицу, где наверняка его уже ждет Мирка. Наконец, люди начали расходиться по домам, радостные и одухотворенные, с улицы послышались первые песни и звонкий смех, Бронька ослабила хватку, но на ее скуластом лице под сурово сведенными бровями явственно читалось — через полчаса чтобы был дома.
Юзеф вывалился из костела в облаке теплого воздуха и сразу увидел Мирку в ее смешной лохматой шубке, высоких ботиках и кокетливой бархатной беретке на рыжих тугих кудряшках. Она держала в руках огромный бумажный пакет, доверху набитый блестящими глянцевыми апельсинами, и, радостно смеясь, вручала каждому выходящему в церковный двор.
Последний апельсин достался Юзефу, и он тут же начал его есть, не дочистив до конца, выедая солнечную мякоть прямо из горьковатой шкурки.
— Фу, ну и манеры!.. — расхохоталась Мирка и ткнула его в бок острым кулачком. — Ты ешь как дикарь с острова Борнео!..
Юзеф засунул в карман пальто апельсиновые корки — Броньке потом в хозяйстве сгодится, отбежал на несколько шагов, слепил снежок и кинул в нее.
— Ах, так!.. — взвизгнула Мирка. — Ну ладно же, пане, не знаешь, с кем связался!..
Через пятнадцать минут, вдоволь накидавшись друг в друга снегом, они лежали в сугробе, раскинув руки, и смотрели в небо.
— Знаешь, когда вырасту, уеду и стану писателем. Или врачом, как папа, — сказала Мирка, накручивая на палец завиток волос.
— У тебя получится писателем, — сказал Юзеф и вытер рукавом пальто нос. — Истории рассказываешь — закачаешься.
— А ты?
— А я не знаю.
— Смотри, Юзеф, — вдруг сказала Мирка и положила голову ему на плечо. — Взошла ваша звезда.
Дома они уселись за стол, Бронька протянула брату спички, улыбнулась и накрыла его ладонь своей. Юзеф зажег свечу, они преломили оплатек[7] и стали праздновать Рождество в тишине и молчании.
Над городом светила звезда, протягивая лучи к серебристым сахарным крышам. Из труб струился дым, где-то вдалеке лаяла собака. В сугробе рядом с домом доктора, в снежном отпечатке двух тел, осталась лежать бархатная беретка и чуть поотдаль — апельсиновая корка, похожая на завиток волос.
Перед сном Бронька долго прислушивалась к звукам в доме — казалось, что в тишине слышно негромкий говор, басистое бурчание и тихий мелодичный смех. Немного потянуло табаком.
Она улыбнулась, закрыла глаза, проваливаясь в дрему. Кажется, родители остались довольны.
— Я не поеду.
— Надо ехать. Надо срочно убираться.
— Я не поеду, это мой дом.
— Это и мой дом, Езус Мария, собирай свои вещи и помоги мне.
Их выселяли. Выселяли очень быстро. Буквально сразу, как только в город пошли первые составы, стало понятно, что опасения были не напрасны, — немцы забрали военные казармы под концентрационный лагерь, и в нем практически сразу появились пленные. Слухи о нем ходили страшные — один страшней другого, но подлинно никто ничего не знал — к лагерю было запрещено подходить под страхом расстрела. Редкие горожане, попавшие по приказу в него работать, не просто ничего не рассказывали, а вообще оборвали все связи с соседями. Все, что было известно, — что туда привезли откуда-то измученного, непохожего на себя ксендза Немировского, а потом за одну ночь вывезли всех евреев, живших в городе. Тех, кого не успели расстрелять сразу.
Теперь главный упырь, как называла их Бронька (и сразу крестилась), приказал лагерь расширить и забрать под его нужды практически весь город вплоть до Бжезинки.
Бронька с Юзефом держались за родительский дом до последнего — благо он был практически у черты города, но, когда Броньку вызвали в комендатуру и брезгливо приказали убраться, она не стала спорить — жить-то хочется. Прилетела она назад со скоростью ветра и начала бросать вещи в мешки.
— Нет.
Бронька грохнула на пол кастрюлю, съехала по стенке и заплакала.
Юзеф выскочил во двор и почти сразу замер — от ворот к дому ленивым шагом, поскрипывая сапогами, шли два высоких немца в серой форме «мертвых голов». Ему показалось, что воздух вдруг закончился, и тишина стала оглушающей, такой оглушающей, что барабанные перепонки не выдерживали напряжения. Сзади в плечо вцепились пальцы и сжали до боли. За воротами в середине улицы виднелась большая крытая машина.
— Юзеф Возняк?.. — так же лениво поинтересовался один из них.
— А в чем дело? — севшим голосом спросила за его спиной Бронька.
— Никаких вопросов, — ответил второй и снял с плеча автомат.
В этот момент Бронька поняла — кто-то видел, как ночью Юзеф провожал до берега Солы пана Казика, и этот кто-то донес, решив, что мальчик выводил беглого еврея.
— Не смейте!.. — закричала она и выскочила вперед. — Не дам!.. Ему тринадцать лет, он ребенок!..
«Мертвоголовый» равнодушно ударил Броньку кулаком в лицо, и она беззвучно рухнула в пыль как подкошенная. Юзеф бросился на него. «Мертвоголовый» усмехнулся и ударил первым.
Последнее, что Юзеф видел перед тем, как его бросили в набитую людьми крытую машину, — Бронькина безжизненная нога в одном чулке и ботинок, лежащий рядом.
Потом свет погас.
Это место — совсем другое. Улица большая, дома огромные. Здесь холодно, так холодно, что зубы начинают выбивать дробь уже через минуту, сырой ветер пробирается сквозь одежду прямо под кости, минуя кожу. Юзеф разворачивается и плетется домой, едва переставляя покалеченные ноги по скользкому льду. «Поменьше» наклоняется и спрашивает:
— Ты замерз?
Лица ее почти не видно в снежном мельтешении, в сизых сырых сумерках. К тому же Юзеф почти ослеп, оглох на одно ухо и мерит мир тенями разных размеров, остатками запахов, остатком звуков и неуловимыми его глазам движениями. Он вздыхает и втягивает почти замерзшие сопли.
— Горе луковое, — говорит «Поменьше», крепко берет его под мышки и перекидывает через плечо. — Пойдем, отнесу тебя, раз сам идти не можешь.
Войдя в дом, она долго топает модными вышитыми валенками, сбивая снег, сажает Юзефа на лавку. Он сидит и ждет, пока она закончит длинный ритуал собственного разоблачения от одежды и примется раздевать его. Покорно опускает голову, пока «Поменьше» стаскивает с него куртку, поднимает, всматривается в ее лицо почти невидящими глазами.
— Ну что?.. — спрашивает «Побольше», выглядывая из кухни, отирает о передник руки, испачканные мукой.
— Да ну что, погуляли вот. Три минуты. Слишком холодно для него.
Загребая воздух хромыми ногами, Юзеф входит на кухню, садится на пол, привалившись к теплому боку плиты.
— Шел бы ты отсюда, — говорит «Побольше», гремя посудой. — Что за манера сидеть у плиты?.. А если я наступлю на тебя?.. А если упаду?..
Юзеф виновато пучит на нее глаза, но от плиты не уходит. В доме начинает пахнуть едой, и в это время его ничем не заставишь покинуть свой теплый пост.
— Мама!. — кричит из комнаты «Поменьше». — Завтра буду полено печь!.. Сегодня не буду!.. Ночью на службу уеду!..
Юзеф оглядывается на «Побольше» и вытягивается у плиты в полный рост, прислоняясь к ней всем собой. Постепенно становится тепло, живой жар проникает в измученное тело тонкими струйками, растекаясь по мышцам и костям, наполняя его, словно золотистое облако. Запах теста, тонкий запах вина из открытой бутылки, запах снега и машинного масла из приоткрытого окна, запах еловых лап в вазе и мандаринов в большой прозрачной миске. Он проваливается в сон постепенно, словно в яму мягкого матраса, плывет, покачиваясь, в облаке запахов и тепла от горячей плиты, постепенно теряя картину этого мира, и вот уже облако пахнет теплой пылью, золотистой мошкарой, одуванчиками.
«Поменьше» садится на кухонный табурет, вытаскивает зубами длинную тонкую сигарету из пачки, задумчиво смотрит на него, выпуская дым в потолок.
— Интересно все же, что там в этой головенке, правда?
— Мы ничего не знаем о его жизни, наверняка тот еще ящичек Пандоры.
— Безусловно, но все же он хороший пес. Сильный.
— Хороший.
— Интересно, он нас полюбит?
— Не знаю. Но мы его точно полюбим.
— Господи, как же он прожил все эти годы в приюте, в таком страшном особенно, я не могу понять, ведь в лагерях практически. Я вообще не могу понять, как можно бить собаку, особенно такую маленькую собаку, как рука может подняться.
— У него хорошая природа. Крепкая, сильная. Смотри, сколько лет, как его покалечили и испугали, а он все пережил.
— Это да. Слушай, нам надо его как-то назвать. Переменим судьбу. По-моему, он похож на Достоевского. Хотя нет, скорее на Бродского.
— Давай назовем его Иосиф? Нужно дать ему хорошее, правильное имя. Невозможно с такой унизительной кличкой существовать.