тот непроизнесенный, уже мертвый слог. Кончилось тем, что она примирилась и с этим расколотым словом.
Душевные силы возвращались понемногу. «Не мучай себя, не старайся взбодриться искусственно, — сказал ей Херман. — Ведь ты крепкая, и, если положиться на время, просто дать ему пройти, вот увидишь, жизнь возьмет свое». Так и случилось. Прошло время, просто прошло, и однажды утром, взглянув в зеркало, она устыдилась, найдя себя красивой. Но ведь нашла же. Через несколько дней она заметила на улице, что кто-то внимательно смотрит на нее и что смотревший был молод («Зеленые глаза», — отметила она, проходя мимо). И впервые за столько дней это было ей приятно. Еще через две недели прошла и неловкость от того, что ей все лучше.
Но она по-прежнему в тот же час, на склоне дня, приходила к той же балюстраде, чтобы подождать Хорхе-призрачного. Образ приближался вместе с прохожими, не опережая и не отставая, и уходил вместе с ними, взглянув на нее — взгляд был знакомый, глубокий.
Вообще-то об этом знали немногие: Херман, Лидия, Эктор. Но Лидия и Эктор уж очень волновались, когда она начинала разговоры про призрак. Наверное, им казалось, что эти видения могут вылиться у нее в невроз или в обыкновенное душевное расстройство. Тогда они пытались обратить все в шутку, но тут же понимали, что Клаудии только хуже от этого, и меняли тему.
А Херман слушал ее просто, как всегда, и, если спрашивал: «Какой он был сегодня? Печальный, веселый?» — Клаудия знала, что в вопросе не было ни насмешки, ни иронии. Просто Херман хотел знать, как сегодня выглядел Хорхе, прозрачный образ Хорхе. И это было нормально, потому что Херман тоже любил его. Когда Хорхе умер, для Хермана это значило то же, что потерять брата. Вот почему ей было так спокойно с ним — потому что оба вспоминали Хорхе без всяких предвзятых (или послевзятых) мыслей и даже смеялись иногда, когда припоминали о чем-нибудь неловком или смешном в прошлом, объединявшем всех троих.
Иногда после встречи с призраком Клаудия отправлялась с Херманом в кино. Она ходила в кино и с Эктором, и с Лидией или с обоими вместе, но никогда после балюстрады. Потому что после встречи у балюстрады настроение у нее было каким-то особенным, не то чтобы грусть или печаль и уж не эйфория, но, во всяком случае, особое настроение, которое мог понять один Херман. Он знал, что после балюстрады полчаса с ней нельзя разговаривать, и точно соблюдал молчаливый уговор. Иногда она первой обращалась к нему, и тогда Херман поддерживал разговор. Но в этом случае вины на нем не было, потому что она заговаривала сама.
В один из таких вечеров они пошли не в кино, а домой к Клаудии. Херман бывал там и при жизни Хорхе, и потом. Но на этот раз они особенно хорошо понимали друг друга. Может быть, все началось, когда она предложила ему выпить: «Виски, водка, ром?» Он попросил водки и смутился. Она заметила это: «В чем дело?» — «Да нет, просто я подумал, что предпочитаю пить водку холодной. Не со льдом, а ледяную». — «Ясно. Она в холодильнике», — сказала она, и он долго потягивал этот шедевр спиртоводочной культуры.
Потом они долго разговаривали, часа четыре. Немного о характере Хорхе, но Херман упомянул о политических взглядах Хорхе, и тема вскоре расширилась. «Что мне в нем нравилось, — сказал Херман, — всегда он был ясен, всегда конкретен. Никогда не подавлял своими знаниями. Я лично терпеть не могу, когда начинают затыкать тебе рот всеми великими сразу. Жуть. Чувствую себя тогда пигмеем. А с Хорхе было хорошо. Он тебя не давил. Ты думаешь, он толкует о совсем близком тебе деле, скажем о забастовке мясников, и только потом понимаешь, что он изложил собственное мнение о социальных отношениях в промышленности. Беседа с ним так и была беседой, а не трактатом с подстрочными примечаниями».
Клаудия молчала. Она тоже могла бы припомнить собственный опыт — например, бессонные ночи (он — в постели, опершись на локоть, с вечной сигаретой во рту, она — тоже с сигаретой, по-турецки сидит, прислонившись к стене), когда они с Хорхе вели долгие беседы о противоречиях между теорией и практикой или о том, как избежать элитарных заскоков, или как найти равнодействующую между интеллигентскими и рабочими уклонами, или (тема, которая ее прямо-таки завораживала) как отличить подлинный вкус народа от вкуса извращенного, испорченного, тщательно насаждаемого международной кликой подлецов. Иногда утро заставало их за этими беседами, и Хорхе закрывал «заседание», стукнув по будильнику за десять минут до звонка («чтобы не устроил нам истерику в восемь»). Потом целый день ходили сонные, как мухи, но не жаловались.
Все это и перебирала в уме Клаудия, так погрузившись в себя, что не заметила взгляда Хермана. И вдруг он сказал: «Знаешь, что мне больше всего в тебе нравится?» Клаудия вздрогнула, потому что, во-первых, думала о другом, а во-вторых, испугалась, что именно сейчас Херман отпустит ей комплимент. Но он продолжал: «Что мне больше всего нравится, так это то, что ты держишь водку в холодильнике». Клаудия обезоруженно засмеялась. И с этого критического момента их взаимное доверие стало много значить для обоих.
На следующий день призрак Хорхе ненадолго задержался. Клаудия, опершись на балюстраду, терпеливо ждала. Она знала, что он придет. Так и случилось: возникнув между чистильщиком сапог и человеком в сером плаще, появились вдруг призрак и взгляд Хорхе. Во взгляде чувствовалась улыбка. И призрак, и взгляд исчезли раньше, чем обычно.
Позднее они встретились с Херманом и пошли в кино. Фильм был таким грустным, что Клаудии пришлось взяться за руку Хермана. Потом фильм перестал быть грустным, но руки остались вместе. Клаудии показалось, что ее кожа вдруг проснулась. Рука Хермана внушала уверенность. Она была и нежной, но, главное, внушала уверенность. Выйдя из кино, долго ходили по улицам, не разговаривая. Клаудия только так умела привыкать к новым ощущениям.
На следующее утро она посмотрела на себя в зеркало и обнаружила, что выглядит такой же, как при Хорхе. Она не почувствовала ни неловкости, ни вины. Как обычно, она пошла к балюстраде. Люди то ли больше спешили, то ли были более нервными, напряженными, чем обычно. Где-то слышались пронзительные сирены «скорой помощи», пожарных или полицейских машин. Она никогда их не различала: все они пугали. Пробежали какие-то мальчишки. Какие-то люди поглядывали на нее, безуспешно прикидываясь равнодушными. Вдруг ей показалось, что в середине толпы она видит Хермана. Сначала она даже не поверила. Но это действительно был Херман. Он взглянул в сторону балюстрады, и Клаудия махнула ему рукой. Ей понравилось, что он решился прийти к ней сюда, именно сюда. Подняв обе руки, он еще издали дал ей понять, как рад встрече. Пробраться к ней было непросто: слишком много народу, много автомобилей. Ведь была пятница, а по пятницам весь мир как будто вырастает и одновременно становится тесным.
Наконец Херман протиснулся сквозь толпу. Он взбежал по ступеням — через две сразу. Он, как всегда, поцеловал ее в щеку, но сегодня еще и обнял за плечи. «Какой он высокий», — мелькнула мысль. Они медленно удалились. Издали казалось, что это парочка. Вблизи — то же самое.
Только отойдя на два квартала, Клаудия осознала, что прозрачный образ Хорхе не пришел на свидание. И тогда она поняла, что отныне, даже если она будет приходить к балюстраде, Хорхе не появится. Она была уверена. Больше он не вернется. Он взял на себя трудное задание и выполнил его. Нет, он не вернется. Она-то его знает.
ИСПОВЕДЬ© Перевод Ю. Грейдинга
На мне два греха, падре. Первый знаете какой? То, что я уже два года не исповедуюсь и не причащаюсь. Второй — так просто не скажешь, долго объяснять придется. Но надо же кому-нибудь рассказать. Мне нужно выговориться, падре. Об этом не скажешь ни подругам, ни сестрам, потому что это секрет. Строжайший. А уж меньше всего — жениху, вы сейчас поймете почему. Так что я решила: кому же, как не падре Моралесу. Во-первых, потому, что вы были очень добры ко мне еще там, в другом приходе. Это во-первых. А еще потому, что вы обязаны хранить тайну исповеди. Или я ошибаюсь? Ну, хорошо. И еще: совесть у меня неспокойна. Как бы это сказать, падре, кажется, я впала в грех и боюсь, что в смертный. У вас есть сейчас время? Потому что, если нет, я приду в другой раз. Дело в том, что это довольно долго рассказывать. Ну, раз время есть, начну сначала. Вы знаете, я уже пять лет работаю маникюршей в мужской парикмахерской «Ever Ready». Клиенты все очень хорошие люди, вежливые, настоящие кабальеро. Это я по рукам вижу. Кожа нежная, понимаете, падре? И хозяин не разрешает клиентам вольностей. Этим-то и опасна моя профессия. Раз тебе неизбежно приходится касаться рук клиента, он воображает себе невесть что, к тому же у меня кожа тоже очень нежная, и они думают, что это не просто профессиональные движения, а полуласка. Наш хозяин очень достойно держится и, пока стрижет, все поглядывает на тебя. Не то что в другой парикмахерской, «Салон Эусебио», там, скорее, поощряются поползновения клиентов. Поэтому я и переменила работу. Еще надо учитывать, что «Ever Ready» посещают не только банкиры, управляющие, депутаты, советники, даже министры иногда, но и дипломаты, у них свободного времени больше. Или денег. Есть еще полудипломаты. Я хочу сказать, они-то говорят, что не дипломаты, но я-то вижу, что да. Как раз моя история и началась из-за одного такого. В парикмахерской его зовут мистер Cooper («Купер» произносить нужно), а по имени никто не знает. Всегда он ко мне подсаживался, хотя нас там три маникюрши. Очень уважительный. По-испански говорит прекрасно, ну, конечно, есть слова, которые он плохо выговаривает. Иногда он говорил о погоде, о кино, о своей стране, о Пунта-дель-Эсте, но обычно молчал, рассматривал меня, пока я работала. Я от этого не нервничаю, потому что привыкла уже за столько лет. Маникюрша, падре, — это почти как актриса. Только публика — всего один человек, да аплодирует исключительно глазами. Так вот, однажды вечером мистер Купер говорит мне: «Сеньорита (он никогда не звал меня Клаудией, как остальные клиенты, а очень уважительно: сеньорита), есть одна высокооплачиваемая работа, где требуются два качества: красота и сдержанность. Первое у вас, несомненно, есть, а что касается второго — не знаю». Я немного растерялась, потому что это и было, и не было комплиментом. Будто он сказал мне: «Вы — красотка, да мне-то что до этого