Пар
В театре было темно. Освещена была только сцена, где шла репетиция.
В партере маленькими группами темнелись актеры, ожидающие своей очереди.
Они еле различали друг друга, говорили шепотом и ежились в своих надетых внакидку шубах.
Гранд-кокет Арвидова щурила сонные глаза, зевала, переспрашивала — «гм?» и забывала отвечать. Она легла в девять часов утра, а в десять ее уже подняли.
Под рукой Арвидовой, между ее локтем и муфтой, блестели и гасли две близко посаженные круглые пуговицы.
— Ага, и Тяпка с вами? — спросил актер Мраков и погладил пальцем между круглыми пуговицами.
Там оказалась мягкая шелковистая шерсть, и холодный, влажный носик ткнул актера в руку.
— Тяпочка! Тяпочка! Репетировать пришла?
— Невозможно ее дома оставлять, визжит без меня целый день и не ест ничего.
— А уж вам жалко! Какое нежное сердце! Столько народу погубило, а собачонку жаль.
— Боюсь, что околеет.
— Ну, и околеет, — невелика беда. Муки ада для нее не существуют. У нее вместо души пар. Пуфф! — и готово.
— Лучше я ее продам, — деловито заметила Арвидова. — Это порода дорогая, чего же ей пропадать.
Собачка забеспокоилась, тихо пискнула и спрятала голову за спиной актрисы.
— Арвидова! На сцену! — зычно рявкнул помощник режиссера.
Арвидова вскочила, запахнула шубку и пошла по мосткам, перекинутым через пустой оркестр.
За ней, у самых ее ног, катился, чуть позвякивая крошечными бубенчиками, темный клубочек.
— Вы входите, простирая руки к Жозефу. Ну!
Арвидова вытянула руки и шагнула вперед.
— Не так, не так! — остановил режиссер. — Ведь вы же умоляете его, — значит, больше движения, рвитесь вперед. Еще раз сначала.
Арвидова вернулась на прежнее место, снова вытянула руки и сделала вперед два шага.
Тихо позвякивая, собачка вернулась вместе с нею и вместе снова выбежала.
— Лицо! Лицо! Оберните же лицо к тому, с кем вы говорите! Нельзя же смотреть в партер, когда вас сейчас любовник резать будет. Ну-с.
— «Жозеф, я не виновата!» — загудела из суфлерской будки голова в вышитой ермолке.
— «Жозеф, я не виновата!» — тоном обиженной институтки повторила Арвидова, и в тоске заметалась собачка у ее ног.
Драма развертывалась.
Сонная, ленивая героиня медленно поворачивала лицо, похожее на телячью котлету, которой фантазия повара придала форму красивого женского лица.
— Шевелитесь, Арвидова, шевелитесь! Вы догадываетесь о ловушке. Сердитесь же, черт возьми!
— «Я знаю, на что вы способны», — гудит суфлер.
— «Я знаю, на что вы подобны».
— «Способны».
— «На что вы способны», — невозмутимо поправляется Арвидова и топает ногой. — «Я ненавижу вас!»
— Ррр... — поднялась шерсть на спине Тяпки. — Ррр...
Она вся насторожилась и следила за каждым шагом своей госпожи.
— «Что теперь будет со мной!» — воскликнула при помощи суфлера Арвидова и, бросившись в кресло, зарыдала.
Тяпка вся задрожала и тихо, чуть слышно, повизгивала. Она плакала тоже.
— Нет, не то! — остановил режиссер. — Разве так рыдают! Вздрагивайте плечами. Вот так! Вот так! Вот так!
Арвидова подняла свое сонное лицо, бросилась снова в кресло и снова зарыдала, и тихо, не переставая, визжала собачка.
— «Довольно этих сцен», — заорал, перекрикивая суфлера, что было довольно трудно, актер Затаканов и, бросившись к рыдавшей, стал бешено трясти ее за плечи.
— Ррр! — зарычала Тяпка.
— «Ты убьешь меня!» — вскрикнула Арвидова.
Тяпка, маленькая, всклокоченная, нелепая, как обезумевшая от ужаса коричневая шерстяная рукавица, бросилась с громким отчаянным визгом на Затаканова, подпрыгнула, упала и вдруг вцепилась крошечными своими зубками в башмак актера.
Вошедший в роль Затаканов не прервал своей реплики и только лягнул ногой.
Собачка отлетела далеко и, стукнувшись мордой о край суфлерской будки, пролежала несколько мгновений ошеломленная. Поднялась медленно, постояла, опустив голову.
Между тем Арвидова уже поднялась во весь рост и, упав в объятия актера Затаканова, вопила:
— «Так ты любишь меня, Жозеф! О, счастье! Ты любишь!»
И она обнимала Затаканова и целовала его мимо уха, прямо в воздух, и смеялась не удававшимся ей счастливым смехом.
Тяпка на минутку оторопела и вдруг поняла, и, тихо взвизгнув, кинулась к обнимающейся парочке. Она, видимо, отшибла бок, потому что хромала обеими левыми лапами, но тем не менее прыгала вокруг и лаяла коротким счастливым лаем и так сильно виляла хвостом, что даже все тело у нее вихлялось из стороны в сторону.
Своим безумным энтузиазмом, своей восторженной, бьющей через край радостью она дала все, чего не хватало главной героине, и так как участвовала в картине сама, то общее впечатление получилось то, какого требовал режиссер.
— Ничего, — сказал он автору. — Можно не отнимать роли у Арвидовой, она с ней, пожалуй, справится. Последнюю сценку она провела даже с огоньком. Удивляюсь, но должен признать, что она может иногда сыграть с душой.
Арвидова пообедала в ресторане с поручиком Барским.
Тяпка оставалась дома, прыгала на подоконник, слушала, шевеля ушами, шумы и шорохи, обнюхивала порог и визжала.
Вернувшись, Арвидова бросила Тяпке шоколадинку, которую Тяпка взяла из вежливости и потихоньку засунула под диван, — она не ела шоколада.
Арвидова легла отдохнуть до спектакля и быстро заснула.
Тупое лицо ее с приоткрытым ртом, казалось, внимательно прислушивалось и удивлялось собственному храпу.
На ковре у дивана свернулась колечком Тяпка.
Она долго укладывалась, кружилась на месте — у нее болел бок. Потом уснула и вздрагивала во сне, и тихо, сдавленно лаяла одним горлом, переживая снова и вечно все муки любви, нечеловеческой, преданной, робкой и самозабвенной.
Лесной ребёнок
«Какое счастье быть диким человеком! — думала Катюша, продираясь через кустарник монастырского лесочка. — Вот, брожу там, где, может быть, еще ни разу не ступала человеческая нога. Чувствую всем телом, всей душой, как я принадлежу этой земле. И она, наверное, чувствует меня своею. Жаль, что не могу ходить босиком — слишком больно. Проклятые предки! Испортили культурой мои подошвы».
Через жиденькие сосны зарозовело небо. До чего чудесно!
Она восторженно подняла вверх свой усеянный веснушками носик и продекламировала:
И смолой и земляникой
Пахнет старый бор.
Но старый бор тут же и кончился около казенного дома главного инженера.
Катюша остановилась. Там на лужайке что-то делалось. Что-то необычайное. Сам главный инженер, его помощник, молодой доктор и еще человек пять — со спины не разобрать кто — собрались в кружок, нагнулись, некоторые даже присели на корточки, и кто-то вдруг заревел обиженно, и все захохотали.
— Над кем они там смеются? Верно, какой-нибудь дурачок, глухонемой.
Стало страшно и немножко противно.
Но люди все знакомые. Можно подойти. Неловко только, что она такая растрепанная. И платье на плече разодрано колючками. Но «его», к счастью, здесь нет. Значит, обойдется без брюзжанья. («Он» — это муж.)
И опять что-то заревело, заворчало без слов.
Катюша подошла.
Главный инженер поднял голову, увидел Катюшу, кивнул ей:
— Катерина Владимировна! Идите сюда! Смотрите, какое чудовище Николай принес.
Николай, лесной сторож — Катюша его знала, — стоял в сторонке и улыбался, прикрывая из вежливости рот пальцами.
Молодой доктор отодвинулся, и в центре круга Катюша увидела маленького толстого медвежонка. На шее у него мотался обрывок веревки с привязанным к нему деревянным бруском. Медвежонок мотал брусок из стороны в сторону, ловил его лапой и вдруг пускался бежать вприпрыжку. И тогда брусок бил его по бокам, а медвежонок ревел и грозно подымал лапу. Это и смешило окружающих его людей.
— Подождите, — закричал помощник инженера, — я пущу ему дым в нос, подождите...
Но в это время кто-то потыкал медвежонка палкой. Тот сердито обернулся и, подняв лапу, смешной, страшно грозный, но совсем не страшный, пошел на обидчика.
Катюша растерялась. Сама не понимала, как ей быть, и как она к этой истории относится.
— Постойте, — закричал кто-то, — Фифи идет с медведем знакомиться. Пропустите Фифи.
Фифи, пудель с соседней усадьбы, небольшой, поджарый, франтовато выстриженный львом, с подусниками и браслетами на лапах вошел в круг.
Медведь, усталый и обиженный, сел и задумался. Пудель, щеголевато перебирая лапами, подошел, понюхал медведя сбоку, с хвоста, с морды, обошел еще раз, обнюхал с другого бока — медведь покосился, но не шевелился. Пудель, пританцовывая, только что нацелился обнюхать медведю уши, как тот вдруг размахнулся и бац пуделя по морде. Тот, не столько от силы удара, сколько от неожиданности перевернулся в воздухе, визгнул и пустился удирать.
Все загоготали. Даже сторож Николай, забыв вежливость, закинул голову и грохотал во всю глотку.
И тут Катюша «нашла себя».
— Подло! — закричала она срывающимся голосом. — Подло мучить, издеваться. Вы все тут толстые, старые, издеваетесь над маленьким лесным ребенком. Гадко и стыдно!
Голос совсем сорвался, и она, неожиданно для себя самой, громко, по-детски заплакала.
— Голубушка, — вскочил главный инженер. — Катерина Владимировна! Катюшенька! Да чего же вы плачете? Такая взрослая дама и вдруг из-за медвежонка... Да никто его не обижает. Господь с вами! Да не плачьте вы, а то я сам заплачу!
— Ардальон Ильич, — лепетала Катюша, вытирая щеку оборванным рукавом платья, — вы простите, но я не могу-у-у, когда-а-а...
— Вы напрасно ходите по жаре без шляпы, — наставительно сказал молодой доктор.
— Оставьте вы! — сердито прикрикнула на него Катюша. — Ардальон Ильич, голубчик, отдайте мне его, если он ничей. Умоляю вас.
— Да что вы, голубушка моя! Да есть о чем толковать! Николай, — обернулся он к лесному сторожу, — отнесешь медвежонка к Гордацким, знаешь, к мировому судье. Ну, вот. Идите спокойно домой.
Катюша вздохнула дрожащим вздохом. Оглянулась, хотела объяснить свое поведение — но некому было объяснять. Все разошлись.
Дома у Катюши был сердитый муж, сердитая кухарка и горничная Настя, свой человек. Кухарки Катюша боялась, заискивала, называла ее «Глафира, вы». Та звала ее «барыня, ты» и явно презирала.
Настя все понимала.
У Насти был мальчишка-брат Николай и серый кот. Мальчишку называли Кошка, а кота Пешка.
У людей Настя считалась дурехой и называлась Настюха толстопятая.
К медведю кухарка отнеслась отрицательно. Настюха, Кошка и Пешка — восторженно. Сердитый муж был в отъезде.
— Вы понимаете, Настя, это лесной ребенок. Понимаете?
И Настя, и мальчишка Кошка, и кот Пешка моргали понимающими глазами.
— Дайте ему поесть. Спать он будет со мной. Медвежонку сварили манную кашу. Он влез в нее всеми четырьмя лапами, ел, ворчал, потом забился под кресло и заснул. Его вытащили, вытерли и уложили к Катюше на кровать.
Катюша смотрела с умилением на лапу, прикрывшую медвежью морду, на мохнатое ухо. И никого в мире не было в эту минуту для нее роднее и ближе.
— Я люблю вас, — сказала она и тихонько поцеловала лапу.
— Я уже не молода, т. е. не первой молодости. Мне скоро стукнет восемнадцать... «О, как на склоне наших лет нежней мы любим и суеверней...»
Медведь проснулся утром в половине четвертого. Ухватил лапами Катюшину ногу и стал ее сосать. Щекотно, мучительно. Катюша с трудом высвободила ногу. Медведь обиженно заревел, пошел по постели, добрался до Катюшиного плеча, присосался. Катюша визжала, отбивалась. Медведь совсем обиделся и стал спускаться с кровати. Вытянул толстую лапу, стал осторожно нащупывать пол. Сорвался, шлепнулся, заревел, поднялся и побежал, подкидывая зад, в столовую. Через секунду задребезжала посуда.
Это он лез на стол, зацепился лапами и сдернул всю скатерть с посудой вместе.
На грохот прибежала Настя.
— Запереть его, что ли?
— Нельзя! — в отчаянии вскрикнула Катюша. — Лесного ребенка нельзя мучить.
Загрохотали книги в кабинете, зазвенела чернильница.
Лесной ребенок, толстый увалень, валил все, к чему ни прикоснется, и обижался, что вещи падают, ревел и удирал, подкидывая бесхвостый задок.
Катюша, бледная, с побелевшими глазами, с посиневшим ртом, в ужасе металась по дому.
— Я его только на часок запру, — решила Настя, — пока вы поспите. Потом выпустим.
Катюша согласилась.
Вечером вернулся сердитый муж. Застал Катюшу в постели, измученную, узнал про медвежьи проказы, запретил пускать медведя в комнаты, и перешел лесной ребенок в ведение Насти, Кошки и кота Пешки.
Потом оказалось, что медведь не медведь, а медведица, и Катюшу это страшно разочаровало.
— Медведь зверь сказочный, чудесный. А медведица — это прямо как-то даже глупо.
Жил медвежонок в Настиной комнатушке, спал с ней на одной кровати. Иногда ночью доносились из комнатушки Настины окрики:
— Машка, перестань! Вот я-те развалюсь поперек. Нет на тебя пропасти!
Иногда Катюша спрашивала:
— Ну, как медведь?
Настя делала жалобное лицо; боялась, не выгнали бы Машку.
— Медведь? Он меня за матку почитает. Он все понимает, не хуже коровы. Это такой медведь, что днем с огнем не найдешь.
Катюше приятно было, что все зверя хвалят, но интереса к нему уже не было. Во-первых, медведица. Во-вторых, очень вырос, перестал быть смешным и занятным. И хитрый стал. Раз слышат — бьются куры в курятнике и квохчут не своим голосом, а дверь почему-то закрыта — чего днем никогда не было. Побежали, открыли. Медведь! Залез, дверь за собой запер и ловит кур. И ведь отлично понимает, что дело незаконное, потому что когда его застали — морда у него стала очень сконфуженная и пристыженная.
После этого сердитый Катин муж сказал, что держать в доме такого зверя, у которого проснулись кровожадные инстинкты, довольно опасно. Кто-то посоветовал отдать его на мельницу, к помещику Ампову. Там давно хотели завести медведя, чтобы сидел на цепи.
Написали помещику.
В ответ на письмо приехала сама мадам Ампова — дама поэтическая, нежная, вся переливная и струящаяся. Вокруг нее всегда развевались какие-то шарфы, шелестели оборки, звенели цепочки. Не говорила, а декламировала.
— Милый зверь! Подарите мне его. Он будет сидеть на цепи свободный и гордый, цепь длинная, не будет ему мешать. Кормить его будем мукой. Я с вас дорого за муку не возьму, но, конечно, вы должны будете заплатить за полгода вперед.
Дама щебетала так нежно, что Катюша, хотя и очень была удивлена, что ей придется платить за корм медведя, которого она дарит, — так и не нашла, что ответить, и только испуганно спросила, сколько именно должна она заплатить.
Доставить медведя поручили мальчику Кошке. Кошка запряг зверя в салазки и покатил.
— Как он лес увидал, да как побежит, аж дух занялся, еле его поворотил, — рассказывал Кошка.
Настя плакала.
Через месяц сбегала взглянуть — усадьба Амповых была в шести верстах от города.
— Сиди-ит, — плакала она. — Узнал меня, да как кинется, мало цепи не сорвал. Ведь я... ведь я ему вместо матки была. Он мне маленький все плечо иссосал...
Ампова прислала счет за муку с письмом, в котором изливала свою нежность к медведю:
«Милый зверек. Любуюсь на него каждый день и угощаю его сахаром».
Потом Катюша уехала с мужем на два месяца за границу.
Вернулись и через несколько дней получили от Амповых раздушенную записочку.
«Рада, что вы, наконец, вернулись, — писала она на сиреневой бумаге. — Я честно храню для вас окорочек от нашего Мишки. Окорока из него вышли отличные. Мы коптили дома. Приезжайте прямо к обеду. У нас чудно. Ландыши цветут, и вся природа как бы поет песнь красоты. Дивные ночи...»
— Господи! — вся помертвела Катюша. — Они его съели.
Вспомнился «лесной ребенок», маленький, неуклюжий, смешной и свирепый, как он поставил все четыре лапы в манную кашу и как она ночью сказала ему: «я вас люблю». И вспомнила его мохнатое ушко, и как никого в мире не было для нее ближе и роднее.
— «Опасный зверь»! А ведь съел-то не он нас, а мы его!
Пошла к Насте, хотела ей рассказать, но не посмела.
Заглянула в Настину закутку, увидела постель, узенькую, маленькую, где жил лесной зверь, где спал рядом с Настей, и «почитал ее за матку», родной, теплый, совсем свой.
«Приезжайте прямо к обеду...»
Нет. Этого Насте рассказать она не посмела.
Кошки
Я позвонила.
За дверью голос Оли — я его отлично узнала — отчетливо проговорил:
— Анна! Открой скорее. Я не могу встать. Николай держит меня за плечо и дует мне в нос.
«Николай? — подумала я. — Почему вдруг Николай? Ее мужа зовут Дмитрий, Митя. Положим, я не была здесь уже три года. За это время многое могло измениться. Был Митя, а теперь, значит, какой-то Николай...»
Горничная открыла дверь. И вдруг восторженный вопль:
— Милюсеньки мои маленькие! Дусики мои пусики!
«Однако, как она меня любит!» — улыбнулась я. Оля, пушистая, душистая, золотистая, такая же, как была три года тому назад, подбежала ко мне, рассеянно чмокнула меня в щеку и, повернувшись лицом в столовую, умиленно заговорила:
— Ну, посмотри! Ну, разве не прелесть!
В столовой на обеденном столе сидел толстый бурый кот и зевал.
— Это Николай, — представила мне Оля кота. — Но мы его чаще называем Яковом. Ты можешь его погладить, только не сверху головы, а по животу и не делай, пожалуйста, резких движений — эти коты резких движений не любят.
У меня не было ни малейшего желания гладить толстого кота по животу, и я только сочувственно покачала головой.
— Франц! Франц! — позвала хозяйка.
Это она зовет лакея, чтобы он помог мне снять шубку.
— Не беспокойся, Олечка, я сама.
Она посмотрела на меня с недоумением.
— Как — сама? Он на твой голос не пойдет. Фра-анц. А вот и мы!
Из-за портьеры плавно вышел второй толстый бурый кот, потянулся и подрал когтями ковер.
— Франчик! — заворковала Оля. — Иди ко мне, моя птичка! Иди, моя звездочка! Иди, мой красавец неземной!
— Кссс... кссс! — позвала я. Исключительно из светской любезности, потому что мне было совершенно безразлично, подойдет к нам бурый кот или нет.
— Ах, что ты делаешь! — в ужасе воскликнула Оля. — Разве можно этих котов так звать! Это же не простые коты. Это сиамские. Это дикие звери. Они в Сиаме служат как стражи. У королевского трона всегда стояли такие коты и стерегли короля. Они свирепые, сильные и абсолютно неподкупные. Они едят исключительно одно сырое мясо. Оттого они такие и сильные. Они еще едят варенье, копченую рыбу, жареную телятину, сухари, сыр, печенье, вообще много едят, оттого они такие и сильные. И они безумно храбрые. Такой кот один бросается на бешеного буйвола.
— Ну, это, вероятно, не так часто встречается, — холодно сказала я.
— Что не встречается?
— Да бешеные буйволы. Я по крайней мере за всю свою жизнь...
— Ну, так ведь мы же не в Сиаме, — тоже холодно сказала Оля. — Ах, да, я забыла — где же твои чемоданы? И почему ты не снимаешь манто? Вообще, все как-то странно... Я так рада, так рада, что ты, наконец, согласилась у нас погостить. Сестра Мэри придет к завтраку. Она тоже безумно рада тебя видеть и требует, чтобы ты непременно хоть один денек погостила у нее тоже. Но — это, конечно, между нами, — она завела себе двух собак и совершенно от них одурела. Ну, понимаешь ли, — совершенно и окончательно. Впрочем, ты сама увидишь. Но какая ты милочка, что приехала! Какая ты дуся!
Она сморщила носик и потерлась щекой о мою щеку. Совсем кошка.
— Пойдем, я покажу тебе твою комнату. Вот, здесь ты будешь спать, вот здесь отдыхать, здесь письменный стол, радио, граммофон, тут лежат коньки, если случайно понадобятся. Окна выходят в сад. Тишина. Только я должна тебя предупредить, чтобы ты не закрывала дверь, потому что Франц любит иногда ночью приходить на эту кровать. Так что ты не пугайся, если ночью он прыгнет на тебя. А вот и Мэри!
Мэри, высокая, гладко причесанная, в строгом тайере, честно посмотрела мне прямо в глаза и, как писалось в старинных романах, «крепко по-мужски пожала мне руку».
— Искренно рада! — сказала она глубоким контральто. — Три года не видались. Постарела ты, голубушка, изрядно.
— Мэри, — с негодованием остановила ее Оля. — Ну, что ты говоришь! Наоборот, — она такая дуся, она даже посвежела за эти годы.
Мэри сердито сдвинула брови.
— Прежде всего, — почему я «Мэри»? Почему, когда мы одни, ты зовешь меня «Марья», а как здесь посторонние, я немедленно превращаюсь в Мэри? И потом — почему не сказать правду близкому человеку? Зачем уверять, что она посвежела? Ведь за глаза ты про нее этого не скажешь? Она чудная, прелестная, я ее обожаю, но лгать ей в глаза не намерена, потому что слишком ее уважаю. Смотри, — вдруг переменила она тон обличительный на испуганный. — Смотри, твой проклятый кот прыгнул на буфет, он разобьет чашечки!
— Никогда! — с гордостью сказала Оля. — Эти коты необычайно ловкие. Они часто ходят по столу среди хрусталя и никогда ничего не заденут. Это ведь совершенно особая порода.
— А голубой сервиз? — сказала Мэри. — А китайская ваза? А лампа, чудная фарфоровая лампа? А хрустальный бокал для цветов?
— Ну, так что ж? — холодно отвечала Оля. — Они переколотили все хрупкое, теперь уже не страшно.
— Ага! — торжествовала Мэри. — Сама признаешь, что...
— Ну, однако, идем завтракать, — прервала ее Оля.
Толстые коты ходили между приборами, обнюхивали хлеб, тарелки.
— Милочки мои! — умилялась хозяйка. — Ну, разве не прелесть? Тютики мои чудесные!
А Мэри говорила мне вполголоса:
— Со мною она никогда так не нежничает, а ведь я ей родная сестра! А что бы она сказала, если бы я вот так влезла бы на стол, когда вы завтракаете, тыкалась бы носом в тарелки и возила бы хвостом по горчице?
— Ну, как ты можешь себя сравнивать?..
— Конечно, могу. И это сравнение, конечно, не в пользу твоего паршивого кота. Я человек, царь природы.
— Ну, перестань, пожалуйста!
Мэри сделала нетерпеливое движение, и вилка со звоном упала на пол. Коты вздрогнули, в одно мгновение спрыгнули на пол и, подталкивая друг друга, бросились вон из комнаты.
— Ах, какая ты неосторожная! Разве можно их так пугать.
— А ведь ты всегда уверяешь, что они чрезвычайно храбрые и бросаются на буйволов.
Оля покраснела.
— Знаешь, милочка, — обратилась она ко мне и этим подчеркивая, что совершенно не интересуется замечанием Мэри. — Знаешь, эти коты удивительные охотники. Их в Сиаме дрессируют на слонов, на тигров. Недавно к нам в окно залетела птичка. И вот в одно мгновение Франц подпрыгнул и поймал ее в воздухе. И потом, как дикарь, плясал со своей добычей. Он держал ее высоко в передних лапах и плясал, плясал. Потом живо подбросил ее, подхватил и мгновенно сожрал всю целиком, с клювом, с перьями.
— Низость, — отрубила Мэри. — Гнусные инстинкты. Собаки никогда...
Жизнь вошла в свою колею.
Уехала Мэри, взяв с меня слово погостить у нее.
Оли часто не было дома. Я оставалась одна в большой тихой квартире. Одна с двумя котами.
Один из них — тот, который плясал танец победителей с мертвой птичкой в лапах, — не обращал на меня ни малейшего внимания и даже подчеркивал, что я для него не существую. Он нарочно ложился на пороге, когда видел, что я иду из комнаты, шагал через меня, если ему так было удобнее пробраться в угол дивана. Когда я писала, он садился прямо на бумагу, причем, для пущего презрения, спиной ко мне. Сдвинуть его, тяжелого и толстого, было трудно, и я писала письма вокруг его хвоста.
Иногда неслышным диким прыжком он отделялся от пола и взлетал под самый потолок на кафельную печку и там, подняв хвост дугой, вертелся, как тигр на скале.
Но главное его занятие, наиболее выражающее презрение ко мне, заключалось именно в том, чтобы не давать мне проходу. Здесь он даже шел на известный риск, потому что сплошь и рядом впотьмах я наступала ему на лапу, и он с визгом бежал на меня жаловаться хозяйке. Но системы своей он не бросал. Может быть, надеялся, что в конце концов удастся свалить меня на пол?
Второй кот, Николай, он же Яков — вел себя иначе. Этот садился передо мной на стол и глазел на меня, как говорится, во все глаза. Глаза у него были огромные, бледно-голубые, с большими черными зрачками. Смотрели они неподвижно, не мигая, были почти белые и оттого казалось, что смотрит кот в ужасе.
Так смотрел он на меня полчаса, час. И ничего ему не делалось. Спешить, очевидно, было некуда. Сидит и смотрит.
Как-то утром просыпаюсь оттого, что кто-то дотронулся до моих колен. Кот! Кот Николай.
Он медленно, мягко переставляя лапы, насторожившись, словно прислушиваясь, шел к моему лицу. Я прищурила глаза. Он вытянул морду, подул мне носом на брови, на ресницы, на рот. Щекотно, смешно. Я открыла глаза. Он отодвинулся, прилег и зажмурился. Спит. Я тоже зажмурилась, будто сплю, и исподтишка через ресницы наблюдаю. Кот спит. Однако вижу, один глазок чуть-чуть поблескивает щелкой. Подлец подсматривает! Какое нечестное животное! Собака никогда бы... Положим, я сама тоже зажмурилась и подсматриваю. Но ведь я человек, царь природы, я произвожу наблюдения над животным. Одним словом, мало ли что.
Кот поднялся, подул мне прямо в нос, вытянул лапу и, втянув поглубже когти, вдруг потрепал меня по подбородку. Потрепал снисходительно, свысока и очень оскорбительно, как какой-нибудь старый жуир понравившуюся ему горничную. Я открыла глаза.
— Сейчас же уходите отсюда вон, — громко приказала я. — Нахал!
Я произнесла эти слова совершенно спокойно, без всякой угрозы. Но эффект получился потрясающий. Кот выпучил глаза, вскинул лапы, мелькнул в воздухе вздернутый хвост, и все исчезло. Кот удрал.
Искали кота три дня, дали знать в полицию — кот исчез. Хозяйка была в отчаянии. Я помалкивала.
На четвертый день, выходя из дому, увидела я своего оскорбителя. Он сидел на заборе, отделяющем наш садик от соседнего. Сидел спиной ко мне.
— Ага, — сказала я насмешливо. — Так вот вы где!
Кот нервно обернулся, испуганно выкатил глаза, и тут произошло нечто позорное, нечто неслыханно-позорное, не только для сиамца, красы королевской гвардии, но и вообще для каждого существа котячьей породы. Кот свалился! Потерял равновесие и свалился по ту сторону забора. Треск сучьев, скрип досок. Все стихло.
Кот свалился!
Так кончился наш роман.
Вечером я уехала.
Чудеса!
Над головой сухо шелестят верхушки сосен. А налетит ветерок, закачает их, и закипят они, словно брызнули водой на раскаленные плиты.
Качаются, качаются, высо-о-окие.
А под ними привязан к двум стволам гамак. А в гамаке Илька. Вытянула руки и смотрит, какие они тонкие, голубые, бессильные. Ничего не схватят, ничего не удержат.
На коленях у Ильки книга «Мать и дитя». Жука. С иллюстрациями. Зародыши, утробные младенцы, животы в разрезе. Страшно.
А надо читать. Надо подготовить себя к этому неизбежному ужасу. Через пять месяцев. И ничто не предотвратит и не остановит.
Отчего все на свете так невесело и страшно?
Или это только у них такой проклятый дом?
Ведь это должно быть радостно, когда ждут ребеночка? Подумать только! Ничего нет, пустое место и вдруг является новый человечек — беленький, тепленький, свои собственный, совсем свой. И фамилия у него такая же, как у нас. Ну, разве это не забавно? Не мило? Почему же у нас все так мрачно. — «Ты должна готовиться к обязанностям матери!»
Какое холодное слово «обязанности». Я своего ребеночка накормлю не потому, что обязана, а потому, что это мне радостно.
А вот им, если что радостно, так, значит, ненужно. Им это неприятно.
Покропить бы их святой водой, отчитать молитвами. Они бы грохнулись об пол, изо рта пошел бы черный дым. Их покрыли бы рогожкой на всю ночь. А утром, как колокола зазвонят, они вскочили бы, поклонились солнцу и заплясали бы. Старик трепака, а муж мазурку.
— Нет, старика не стоит отчитывать. Пусть такой и остается. Не хочу его полюбить.
Вчера пригнал лесник парня во двор. Поймал его на порубке. Старик велел отобрать у парня топор и пусть в самую страду придет отработать. А не то — в суд.
Парень стоял злой и красный и ничего не смел. Он был почему-то без пояса в распущенной рубахе. Может, они и пояс у него отобрали.
Илька спряталась за крыльцо, чтобы парень ее не видел. Очень ей было стыдно.
А потом муж строго сказал ей, что этого требует правильное ведение хозяйства и что отец его знает, что делает.
— Станя, — ответила она, — отчего же вы не хотите вести хозяйство неправильно?
Узлы гамака врезываются в слабое тело. Больно.
Лучше бы пойти домой и просто лечь в постель. Но очень уж надоели комнаты. В одной сидит отец Стани, шлепает по столу картами. Скучный, злой. В другой комнате Станя. Лежит на оттоманке и курит. В руках толстый журнал, в котором Илька читает романы, а Станя только последний отдел про какие-то земские единицы.
Чтобы попасть в спальню, нужно пройти через эти две комнаты со злыми картами и скучными единицами.
Нет, уж пусть лучше узлы впиваются в тело.
Около гамака будка. В ней живет Тормозка, цепной пес. В будке он сидит редко. Его цепочка надета кольцом на веревку, и он может бегать между двумя соснами. Около будки стоит Тормозкина еда — чугунок с супом, корками, обрезками. Но Тормозка почему-то не ест. Горячо, что ли? Он сидит поодаль и только поглядывает на свой обед. Ему, верно, очень тяжело вот так на цепи.
— Бедные мы с тобой. Скучно нам. Только плакать не надо — еще хуже будет.
На лужайке около дома пасется лошадь. Это простая лошадь, водовозка. И имени у нее нет. Зовут просто «Лошадка». Там, в конюшне и Стрелка, и Челнок, и еще какие-то. А эта — просто Лошадка.
Лошадка медленно приближается к собачьей будке. Илька боится, что она подойдет к гамаку. Она ведь может лягнуть. Но лошадь вытянула шею и стала нюхать бурду в чугунке. Собака вскочила и громко залаяла. Тогда лошадь повернулась, брыкнула задними ногами в воздухе и бодрым галопом обогнула лужайку. Потом стала снова медленно подходить к Тормозкиной будке, вытянула шею и нагнулась над чугунком, будто пьет, а сама, скосив глаз, наблюдала за Тормозкой.
Тормозка вскочил, залаял, и снова лошадь брыкнула и понеслась галопом. И вот она уже опять медленно подбирается к чугунку. Тормозка насторожился, смотрит, ждет. Вот она нагнулась, скосила глаз. Тормозка вскочил, поднялся на задние лапы и принялся изображать бешено-свирепого пса. Он от злобы прямо плясал на цепи, хрипел и задыхался, но к лошади не подбегал. А лошадь притворялась, что пьет, и вдруг снова повернулась, брыкнула и ускакала. Тормозка сел, поднял уши и стал ждать. Морда у него была веселая и довольная.
И тут Илька поняла, что он нарочно выделывал из себя злющего пса, что он просто играл. Лошадь выдумала игру, и он это понял и разделывал свою роль. Игра, значит, была такая: лошадь-обжора потихоньку подбирается к чужому обеду и, несмотря на бешеные протесты владельца, преспокойно ест аппетитное кушанье. А Тормозка, свирепый пес, выходит из себя, защищая свое добро. И обоим весело, и оба понимают, что другой играет.
— Как это удивительно! — шептала Илька, ежась от удовольствия в своем гамаке. — Как это чудесно! Два зверя, такие чужие друг другу, непонятные, без общего языка, ничего друг о друге не знающие, и вот могут вместе понимать шутку, понимать друг друга в игре, веселиться и радоваться. До чего это чудесно! Господи, до чего это хорошо!
Она засмеялась и сейчас же заплакала. Все для нее теперь было слишком сильно. Даже вот такая маленькая звериная радость, которую она видела — и ту уже трудно было спокойно вынести.
Лошадь больше не вернулась. Илька слышала голос кучера. Лошадь загнали в конюшню. Но Тормозка за еду не принимался. Все чего-то ждал. А ведь кормят-то его не очень много. Нужно, чтобы злой был, не жирел.
Илька вылезла из гамака, подхватила подмышку своего Жука и медленно пошла с горки вниз к забору. Там через щель видна была река и за речкой деревенские огороды, сарайчики, амбары. С берега все густо заросло травой и кустами.
И вот что-то зашевелилось, будто кто-то пробирается ползком вдоль речки. Что-то белое. Собака! Продирается меж кустами. Добралась до берега и живо, трусцой через мостик. Белая с желтыми подпалинами деревенская собачонка. Илька уже видала ее раза два во дворе. Оба раза ее гнали палкой, и она убегала, поджимая зад. Куда же это она крадется? Вот уже перебежала на эту сторону и сразу в кусты. Пробирается тихонько. Вот подбежала к забору, присела...
— Э, да это она опять к нам.
Илька повернулась и стала следить.
Вот она. Пролезла в щель и опять трусцой вороватой, виноватой бежит между сосенками туда, к гамаку.
Илька быстро поднялась на горку посмотреть, что будет. А посмотреть стоило.
Собачонка направилась прямо к Тормозке, повертелась около него. Тот ничего, сидит. Подошла к чугунку, деликатненько попробовала, потянула корочку сбоку, оглянулась на Тормозку. Тот сделал самую равнодушную морду, какую только мог придумать, и даже отвернулся. Тогда собачонка, решив, что уже достаточно показала свою благовоспитанность, уткнулась по уши в чугунок и пошла работать. А Тормозка все так же сидел в профиль. Изредка чуть-чуть косился и снова отворачивался.
Кто-то заорал около конюшни. Собачонка от страха присела и на скрюченных ногах, виляя задом, пробралась к кустам. Белая ее шкурка мелькнула около забора и пропала.
Тогда Тормозка насторожился, поднял ухо, гавкнул и деловито подошел к своему чугунку. Он быстро долакал остатки своей бурды и долго вылизывал посудину. Очевидно, охотно поел бы еще. Потом лег, вытянул лапы, как-то буднично опустил голову и вздохнул.
— Тормозка! Тормозка, — повторяла Илька.
Она уронила своего Жука на землю, потому что нужно было обе руки прижать к сердцу.
— Тормозка! Пес цепной! Цепная собака! Отдает свою черепушку паршивой деревенской собачонке. Голодный голодную кормит. Какой день сегодня удивительный. Сколько чудесного показал мне вдруг, сразу.
Она хотела подойти к Тормозке, приласкать его, но почувствовала, что этого мало, что надо скорее и прежде всего прославить Тормозку, рассказать о нем, удивить всех, восхитить.
Она быстро повернулась и, задыхаясь, побежала к дому.
У конюшни кто-то говорил:
— Запустить бы в нее поленом. Ишь повадилась: уж который раз жрать сюда бегает.
Илька пробежала, не останавливаясь, через столовую, где сердитый старик приподнял лысую голову и зашевелил бровями.
«Потом и ему расскажу! — думала Илька. — Должен же и он понять. Но сначала Стане, Стане».
Станя лежал и курил. На стуле у дивана — стакан холодного чая. На блюдечке окурки.
— Станя! Ты представить себе не можешь! Чудеса! Лошадь, знаешь, Лошадку? Лошадка играла с Тормозкой, по-настоящему, понимаешь? Подходила...
— Что ж ты не кликнула кучера, чтобы он ее загнал в конюшню? — раздраженно перебил Станя.
Илька немножко растерялась, но вспомнила о главном.
— Подожди! Не перебивай. Это еще не все.
И, путаясь, волнуясь, почти плача от восторга, начала рассказывать о деревенской собачонке.
— То есть как — пролезла через забор? — вдруг вскочил Станя. — Значит, этот болван так и не заделал, где я ему приказывал? Ему выданы были жерди — куда он их девал? Что он весь день делал? Деревенские собаки преспокойно лезут во двор. Позвать сюда Никифора! — вдруг заорал он и, отстранив Ильку, выбежал из комнаты.
Илька слышала сердитые голоса, хлопанье дверей.
Тошный запах размокших окурков закружил ей голову.
Она тихо пошла в свою комнату, легла на постель и закрыла глаза.