Рассказы о — страница 34 из 102

Ле мигрэн мэ турмант катастрофикальман.

Вадим позвал – новая кассета Высоцкого. Открывает дверь и без промедления шпарит историю: как он вчера встретил Алика, или Гарика, и тот ему сказал, что послезавтра он, Алик, пан или пропал. Или да, и он женится, или нет, и улетает на прииски. Это Агаша, говорит Вадим, нет сомнений. Назвал имя? Ха, разумеется, нет, но это ее почерк. (Пик женихания, тронулся умом.) Ладно, ставь Высоцкого. Пятая или седьмая песня – «сегодня Нинка соглашается, сегодня жизнь моя решается». Вадик, белый: ну, что я говорил?

Певчие начинают «Со святыми». Такая мелодия красивая. И трогательность в ней. А «Сам един» еще красивее. Мощнее. Без просьб, свидетельство о вероучении, довольно мужественное. И когда «в землю туюжде по́йдем», вдруг я эту землю увидел. Картинку. Я иду по деревне. Дома редкие, в садах, в лесу, в зарослях, и с одной только стороны. С другой заглохший яблоневый сад. Давно заглох, яблок мало, большие муравейники. Иду медленно: дорога забирает вверх. Похоже на ту, где я хотел писать про Анненского и Блока, только не та. Но явно я ее видел натуральную, вся картинка из памяти. А где, не могу вспомнить. Справа забор, палисад из реек, хилый, проницаемый. Старая женщина выходит на крыльцо. Даже, пожалуй, старая дама. Говорит кому-то в доме: «Жизнь попросту мала». Поворачивается и зовет: «Ва-ря! Ва-ренька!» Детский голос: «Ау», – и она уходит в дом. Метров через двадцать – девочка лет пяти, сидит под сосной, бьет палочкой по перевернутому ведру и приговаривает-напевает: «Варенька, Варенька, жизнь такая маленька». И пока я прохожу, все время меняет имя: «Марьинька, Марьинька, жизнь такая маленька». Дарьинька-Дарьинька. Ларинька. То случайно попадает в имя: Гаринька, Саринька, – то чепуху: паренька, жаринька. Тут уже «аллилуия», и видение пропадает. Только вслед кто-то как будто говорит: «Твоего здесь нет ничего».

Легкое волнение. Румяненькая Юнеска в бантах и буфах. Это надо рассказать. Кому? Большому человеку Имяреку, он же отчасти в курсе. Политическое танго сорокалетней давности, другие совпадения. Ну да, лицо, которое знают во всем мире, многие – лучше своего, например, я. Я не против. В данную минуту – точно, а может, и вообще. Однажды позвонил: вы мне нужны на роль. Пленный немец. Город на Урале, только что кончилась война. Коротенький эпизод: расконвоированный, в одеяле поверх шинели и шапки смотрит на детей, съезжающих с высокого берега на лед реки. Знакомится с русским инвалидом войны, одноногим: попытка объясниться на двух языках. Съемки под Москвой, мосфильмовская «Волга»… Я любопытный, еду. Оказывается, дети-то дети, но главное – инвалид, выпивший, должен скатиться вниз. На ногах. И конечно, на середине упасть. Дублер, пьяный как следует, едет, падает всамделишно и ломает ногу. Большой человек в ярости напяливает его тряпки, едет и уже на первых метрах начинает валиться – вбок, вперед, назад, как это обычно бывает. Как это обычно бывает и вызывает у зрителей хохот, сдерживаемый и потому неудержимый. Но тут падение ужасающее: его что-то подбрасывает, ноги отрываются от земли, он ударяется об ледяную дорожку, как тряпичная кукла, весь. Я слышу стук его костяка и каждой кости, и все слышат. Потому что за секунды судорожных стараний устоять пропал всякий звук, полная тишина, и никто не двигается. Кажется, что это длится долго, наконец бросаются к нему. Но оператор так поставил кадр, чтобы те, на фоне кого он катится, были крошечными черными фигурками, для чего массовку отогнали подальше. Поэтому к нему бегут, бегут, и им еще бежать и бежать. Он начинает шевелиться, двигаться, сперва проверяя, может ли, сломано ли то, это, – и, узнав, что цел, встает.

И так далее. Встречам не было конца, случаям не было конца. Воспоминаниям нет конца. Конец наступает только сейчас. Странная наша общность кончается, и ее в виде старой благообразной женщины хоронят. Прости ей господи все согрешения, по желанию и против воли, словами и делом, сознательные и по небрежности, в уме и в мечтаниях, днем и ночью. Богу слава.

Похоронный пафос. Смерть во‑первых, во‑вторых и во‑всяких. Прощание во‑всяких-плюс-один. «Навеки» во‑всяких-плюс-один-и-еще-один. Богу слава.

Камень преткновения: слава, не любовь. Не любящий человека, которого видит, как может любить Бога, которого не видит? Именно. Вседержителя трудно любить. Невообразимо невместимого. И всю на свете любовь, включая никем, и особенно мной, не освоенную, в Себе уже содержащего. А Христа трудно не любить. И вообще: не любить – трудно. Вадима – в шею мне сейчас дышит – как его не любить? И Колю Дрыгана – как? Когда столько лет уже любишь. Либера. Специально дома пишет, кто что скажет, и прячет в карман.

Церковная старушка произнесла беззвучно, но все услышали – гасите свечи. Пф, пф, пф. Служба продолжается, и даже концентрируется, и крепчает. Накопленным разгоном и исходящим от конечной цели призывным излучением с силой движется к «вечная память». Но пф и ниточки дымков переменили тональность настроения на «дело сделано». И чего хорошего? Ведь не покойницу хоронят, нас всех при этом освобождая от обязанности присутствовать. Она просто чуть-чуть впереди, а так-то еще немного – и не для кого вечной памяти просить и некому.

Даже большого Имярека – вон стоит – больше хочется не любить, а скорее люблю, чем нет.

Возможно, потому что похороны. На похоронах тоже трудно не любить. Может, это и правда та в гробу, с которой я кривляясь танцевал. Ничего не стоило любить ее побольше. Вот и возмещай сейчас, как умеешь, в последние отпущенные двадцать минут.

Возможно, из-за Иоанна Дамаскийца – такие слова подбирал, такие слова… Погибшее овча. Не захочешь, полюбишь.

Само собой, из-за Христа. Vade mecum. Ид (ты) и мной-со. Вадемекум. Как пастух барашкам и козам. Впереди них, позади. По их тропам, не останавливаясь.

А если нет, не им, то vade mecum туда, где «куда» можно разыскать по прекрасным книгам. По оставленным в них в роды и роды описаниям маршрутов. По высохшим руслам, поросшим горчащей, безуханной, вонзающей терны латынью. Между Вергилием и Овидием Назоном. «Буколиками» и «Тристиями».

Василий Аксенов

[К 70-летию]

Василий Аксенов из тех писателей, у которых есть талант опережать время на день, на месяц, на год. Угадать ближайшее будущее ему интереснее, нежели оценить прошлое. Этим во многом объясняется успех, которым были встречены первые его сочинения и который сопровождает его книги до сих пор. Читателям не хватает – или кажется, что не хватает – какой-то малости, чтобы понять, что тип завтрашнего дня – вот этот, мысль завтрашнего дня – вот эта, стиль завтрашнего дня – вот такой. А не тот, не та, не этакий, модные сегодня. Наткнувшись на них в книге, читатель принимает их без обсуждения, как будто всегда знал, что так оно устроено замыслом, который не нашему чета, учреждено не по нашему желанию, а свыше, и назавтра без сомнений утверждает их. Сам. Таким образом, писатель вроде Аксенова наполовину опознает имеющее быть и предлагает его для опознания другим – наполовину научает других, что́ именно следует им выбрать и установить.

Я написал «вроде Аксенова» не потому, что знаю в России последних десятилетий еще кого-то, наделенного даром такого качества, а лишь для того, чтобы определить ряд писателей, в который он входит. Время от времени они появляются и пользуются особым спросом. Потом заменяются следующими – подобной же отмеченности. Аксенов уже пятое десятилетие остается на месте, которое занял от начала. «Ожог» значил для 1970-х то же, что «Звездный билет» для 60-х. Книги, написанные в эмиграции и дошедшие до России в 90-х, то же, что его радиопрограммы, доносившиеся из эфира в 80-х. Сейчас, в 2000-х, он и как писатель, и как общественная фигура оказался в новом амплуа: на фоне широковещательных, безостановочных и тем самым стирающих друг друга предсказаний он стал выразителем здравого смысла, основательности и взвешенности суждений, порождаемых проницательностью и проверенных жизненным опытом.

Аксенов – писатель такого уровня наблюдательности и различаемости происходящего, зрительных, а еще больше слуховых, который сравним с чуткостью приборов. Тепло, проявляемое людьми, давление, оказываемое ими друг на друга, фиксируется им с достоверностью термометра-манометра. Но он этим не ограничивается. Мы никогда не можем сказать с уверенностью, только ли записал он чью-то конкретную реакцию, которой оказался свидетелем, чью-то фразу, которую услышал, или, что называется, «придумал», смоделировав по реально бывшей, обострив, укрупнив, отшелушив ядро. Поэтому мы и принимаем реплики его персонажей одновременно за уличную речь и за афоризм, а их жест и непосредственный поступок одновременно за физиологию и за фигуру танца.

Часто он добивается этого, помещая героев в эксцентричную обстановку парадокса и абсурда. Не в качестве приема, то есть не создавая карнавальное, временное, исключительное, искусственное пространство, а опять-таки проявляя ровно то, в каком сплошь и рядом пребывают их реальные прототипы-двойники. Во времена советского режима это впрямую демонстрировало фантасмагорию, официально выдававшуюся за социализм, сейчас – мелочность того, что объявляется крупным, полицейскость того, что свободным, вымысел того, что действительным.

Аксенов – писатель хорошего настроения. Его герои переживают выпадающие им скорбь, конфликты, беды всерьез, не отводя глаз, не уклоняясь в утешительные подмены. Но они никогда не упускают шанса обнаружить в положении, куда их завела судьба, забавную черту, окраску, поворот. На это они опираются, в этом получают ободрение. Из его книг следует, что не только не отчаянием движется жизнь, но даже и не преодолением его, а желанием радоваться. Хотя они и видят, что мир не праздник, они ищут и находят в нем праздничность, которая присуща ему от сотворения наравне с унынием и безразличием.

В этом, возможно, причина привязанности писателя к джазу и спорту. Целый ряд ранних его вещей развивается как джазовая пьеса, для которой исполнение значит столько же, что и композиция, тема, ноты. Точнее, исполнение и есть она сама. В более поздних такая манера используется внутри отдельных фрагментов, иногда достаточно крупных. Задана тема, идет импровизаци