Рассказы о чудесном — страница 34 из 41

Я только хотела сказать, что ничего не забыла, за всё благодарна, за каждую корку. Но трубку сняла пустая жилплощадь:

— Почему вы звоните так поздно, и кто вы такая? Вы знаете, сколько времени? Уже одиннадцать ночи — грум-вжжик-йяй-йяй! И вообще!

Мускул воды свивается с мускулом времени, перетеканье мглы, прозрачная непроглядность, тропический ливень, папоротники, хвощи, лианы, лемуры. Йяй-йяй — мой отрок сидит под бананом и пишет воспоминанья.

— Он болен?

— Да, — говорю, — отвращеньем к школе. Острая форма.

Оба завуча и родители двух изгнанников прибыли на толковище. В кабинетике душно, пахнет бумагами, истерической кошкой и чокнутой историчкой. Историчка чокнулась в тот момент, когда его вынесли из мавзолея. Поклялась отомстить за поруганье святыни, за оскорбленье гения, победившего Гитлера и Германию, освободившего страны Восточной Европы, ежедневно уничтожавшего внутренних подлых врагов и ежегодно снижавшего цены. Она поклялась до гроба служить ему верой и правдой, обостряя борьбу, классовую и международную. Таких было много, и ей полегчало. Но ежегодно пять-шесть-семь каких-то гадёнышей задавали ей самые каверзные вопросы и так мерзко, так подло, так вежливо ей возражали, что она колотилась в припадках и валяла им двойки в журнал, прогоняя с урока, или хуже того — повышала отметки боксёрскому классу за кровавую кашу из начитанных этих гадёнышей.

Но вот сидит она, Красная Шапочка с ангельским видом, ласково улыбаясь, головка набок, губки сладкие, глазки невинные, и так застенчиво и кокетливо сумочку теребит, ярость свою загоняет в подметки. Сразу видно: ханжа и базарная баба.

— Я очень, ну прямо очень — бу-бу-бу! жу-жу-жу! — любила ваших детей… до этого года. Но теперь, когда всё печатается и родители читают всё без разбору — вжжик-йяй-йяй! — ваши дети срывают мои уроки своими вопросами, а также каверзными ответами — грум-вжжик! грум-вжжик! — и вступают со мной в совершенно бессмысленный спор, в бесполезный и даже вредный для их будущего политического лица. А зачем? Я даю матерьял по схеме, идейно выверенной и оснащённой всеми неоспоримыми фактами. Это готовые ответы для экзамена в любой вуз. Вы меня слышите? Умные родители понимают, что, имея мои конспекты — бу-бу-бу! жу-жу-жу! — думать не надо, и спорить незачем, а надо только единственное — грум-йяй-йяй! — отвечать, как записано под мою диктовку. Вы меня слышите? Это очень всем облегчает, спросите завучей, все они — мои бывшие ученицы — вы меня слышите? — и все сдавали в пединститут.

— А я не хочу, — говорит ей одна мамаша, — чтобы моя Глаша за отметку перед вами холуйствовала и пресмыкалась. Ребёнок имеет право задать вопрос!

— А я имею право поставить двойку за срыв урока!

— Нет, не имеете!

— Нет, имею!

— Никакого!

— Полное!

— Вы развращаете!

— Вы врёте!

— Вы оскорбляете!

— К черту! Ухожу! На пенсию! Ищите! Себе! Другого! Учителя!

Тут оба завуча хватают её за кофту, за юбку, за весь трикотаж:

— Валендитрия Мутиновна! Никогда, ни за что не уходите на пенсию! Где мы найдем учителя в середине года? Для десятых классов? Где?! Ведь сегодня никто не знает, как преподавать этот страшный предмет — обществоведение! — грум-вжжик-йяй-йяй! Лучше мы выгоним этих детей из школы — бум-бум! — с их проклятыми вопросами! Пусть катятся, отщепенцы, чи-та-а-те-ли!

— Вам плохо, родительница?..

— Нет, мне хорошо… Это вам плохо — грум-йяй-йяй!

— Почему?

— Потому что я записала — бемц-плямс! — всё это на магнитофонную плёнку.

— Куда?.. Куда вы удалились?!

— В РОНО! В ГУНО! В созвездие Стрельца!

…Снег, ветер, метель. Какая-то в чёрном плаще обнимает дерево на Гоголевском бульваре и лбом-бом-бом! по стволу, и бормочет гражданка, глотая слёзы:

— Прости бессилье моё и отчаянье в час молитвы о сокрушенье злокозненных сил тщеты и адской богопротивности, распинающих детство твоё, о чадо Божье!..

— Гражданка, вам плохо?

— Нет, что вы, мне хорошо. Я всегда в это время немного дышу через дерево. Знаете, лейтенант, надо выбрать большое, сильное дерево, обнять его и прижаться — грудью, лбом, животом, коленями — и дышать сквозь него, дышать, хотя бы минут пятнадцать, лучше — тридцать, под звёздами. Очищает.

— И от камней?

— И от камней. Возьмите моё дерево, я как раз его раздышала, и оно ещё тёплое.

Хруп-хруп! Хруп-хруп! Это я прохожу мимо, мимо этой гражданки, мимо этого лейтенанта милиции, который в обнимку с деревом на Гоголевском бульваре очищается от камней.

На попутной лошадке качусь по кольцу — до своего переулка — жу-жу-жу! бу-бу-бу! — кучер трудится инженером, два года работал в Индии, там в гостинице ползают прозрачные ящерицы — хапнут мушку, и видно, как мушка эта внутри переваривается до полного исчезновения к вечеру.

Вот и ночь. Добрести до дивана — и набок — как дохлая мышь. Открываю первую дверь подъезда — кромешная тьма. С трудом вспоминаю код, бестолково давлю на разные кнопки. У подъезда — хруп-хруп! — гуляют собаки с хозяевами:

— …он тебя объявляет, а ты спокойно, с большим достоинством — бу-бу-бу! — плюёшь ему в рожу — хр-р-р! хр-р-р! И все понимают за что, и устраивают овацию — грум-вжжик! грум-вжжик! — слишком жизнь коротка и до-о-о-роги идеалы.

Йяи-Йяи-Йяи! — завизжала вторая дверь, открываясь. Лифт не работает. И, чтобы насмерть не задохнуться ни на одном из шести этажей, сплю и вижу я Киев, детство и небеса Подола, ту высокую гору, где Андреевский храм в облаках, — как легко мне тогда дышалось, как всюду мне было близко и крутое мне было плавным…




Он показывал мне, как сочинять стихи

Это был изумительный мальчик лет семи или даже младше. Он с мамой приехал в Крым на несколько дней, перед отъездом в Москву и далее — в Париж, где жили его отец и старший брат.

Мама ушла прощаться к знакомым, и мальчик со мной остался до вечера. Сперва мы купались в море, потом хохотали, потом обедали, опять хохотали, потом говорили о жизни, опять хохотали — и вдруг он спросил:

— Вы никому не расскажете?..

— Нет, — говорю. — А что?

— Ну, тогда я вам покажу, как сочинять стихи.

Положил он кренделем свои загорелые лапы на стол, голову — на лапы, но не вниз лицом, а так, чтобы можно было подглядывать… Глаза свои синие закатил — и завелась в нём какая-то длинная музыка, наподобие гавайской гитары. Из него эта музыка носом играла, и он под неё раскачивался, впадая в пьяненький транс. А когда совсем окосел и весь отправился в полный улёт — стал он вслух сочинять безо всяких бумаг и перьев, безо всяких черновиков и поправок свою гениальную поэму в стихах о свинье и командире.

Суть поэмы была в том, что командир шёл по улице, а свинья стояла на балконе и смотрела, ей было грустно, свинья рухнула вниз — «и провалилась в командира». Нет-нет, всё не так, а вот как:

Свинья упала в командира

и провалилась в командира.

Потом свинья влюбилась в командира, он шёл по улице, и эта же свинья впервые увидала командира. Они отправились в «Продукты», а там в «Продуктах» стояли зарезанные свиньи. Глазами видя эту страшность, «свинья распалась, как конструктор, свинья распалась, как конструктор, свинья распалась, как конструктор!..»

Но поэма не кончалась на этом, она брала разгон с любого места, где появлялся командир.

Там были такие фокусы и столько потрясающих событий, такая дивная речь и такие могучие ритмы, что я ужасно боялась случайного стука в дверь или в окно, — не дай бог, этот мальчик вздрогнет, очнётся и тогда прекратится поэма.

Часа через полтора он сказал:

— Ну всё!

Промычал гавайскую музыку, поднял голову и спросил:

— Ну как?

Я сказала ему откровенно, что думала:

— По-моему, ты гениальный мальчик-поэт.

Он ответил:

— Я могу это делать, когда захочу.

Ещё бы!.. У меня в этом не было ни малейших сомнений.

Мы снова купались, потом хохотали, сходили на ужин, опять хохотали, потом на звёзды пошли смотреть, — он уселся на пляже за деревянный столик и опять показал мне, как сочинять стихи. Это была поэма про улицу, где руки ходят отдельно, а ноги — отдельно, случайно они иногда встречаются и пожимают друг друга. Руки идут с работы и несут авоськи с ногами, всё время они влипают в какие-то умопомрачительные истории, но везде — командир и свинья!..

Когда мама за ним пришла, он заплакал и не хотел уходить. Я сказала ему:

— Не плачь, теперь мы будем видеться часто.

— Никогда, никогда! — сказал он, глотая слёзы. — Я теперь уезжаю на целую жизнь!

Потом я так часто жалела, что не включила тогда диктофон (не было!) и не смогла записать на плёнку невероятно, неописуемо великолепные стихи этого мальчика. Он теперь — я не знаю где… Лет, примерно, ему восемнадцать. Но где бы и чем бы теперь он ни занимался, такой божественный дар не мог исчезнуть бесследно — это исключено.

Я часто хожу, напевая его бессмертные строки: «свинья упала в командира, и провалилась в командира… свинья распалась, как конструктор!»

А был ли мальчик?.. Был. Мальчик был сыном моей красивой литинститутской подруги Иры Емельяновой, которая совсем молоденькой девушкой попала в тюрьму и в лагерь — «за Пастернака», а также был этот мальчик внуком её матери, Ольги Всеволодовны Ивинской, последней любви Пастернака, чью последнюю любовь посадили в тюрьму и в лагерь вместе с молоденькой дочерью.

Господи, пошли мне спокойствие духа, чтобы принять то, что я не могу изменить, и бодрость духа, чтобы изменить то, что могу, и мудрость, чтоб отличать одно от другого, — кажется, так переводится на русский с английского текст, висевший над рукомойником одной из заморских мансард.

Теперь мы — в такой поэме, где «широка страна моя родная» распалась, как конструктор, и провалилась в разных командиров. Давным-давно не была в Крыму, но часто я там путешествую. Вот сейчас, например… я беру географический атлас и ставлю птичку там, где божественный мальчик показывал мне, как сочинять стихи. Ставлю птичку на этом месте — и птичка поёт гавайской гитарой, закатывая глаза и раскачиваясь.