Непреложный закон партизанской войны повстанцы — хорошие бойцы только у себя на родине. Оказывается, он соврал, этот глупый закон, который выдуман генералами, писавшими книги о войне. Вся масса отступающей армии объята таким звериным желанием дойти, что никакая сила не сможет нам помешать. Железные люди, которые нас ведут, наверное, чувствуют страшную власть, двигая через песчаные лесные массивы несколько тысяч вооруженных босяков. Но мне иногда кажется, что это наша воля двигает командиров, а не наоборот.
Силу инстинкта массы я почувствовал впервые в ночь накануне отступления. Когда командир заснул, я вышел на перрон подышать свежим воздухом. Была глубокая безлунная ночь. У хвоста нашего поезда стоял начальник комендантской команды мадьяр Тушниль. Он курил замысловатую австрийскую люльку, и красный фонарь последнего вагона бросал на песок причудливую тень его долговязой фигуры.
Тушниль повернул голову, когда я подошел, и сказал шепотом:
— Тише. Ты слышишь?
Я ничего не слыхал.
Тогда он нагнулся и приложил ухо к рельсам.
Я последовал его примеру. Холодная сталь жила. Она вся наполнилась жалобным гулом, изредка вздрагивала как в лихорадке.
Я поднялся и вопросительно посмотрел на мадьяра. Он помолчал и вдруг предостерегающе поднял палец кверху. Я прислушался. Уже слышен был гул далекой артиллерийской стрельбы.
Я пожал плечами.
— Ну что же, стреляют. Первый раз слышишь, что ли?
Тушниль покачал головой.
— Нет, не то, — сказал он. — Это сзади, в дивизии. С тылу, понимаешь И это не стреляют, а рвут. Это взрывы. Дивизия рвет бронепоезда.
Я понял все. Одесса занята. Мы в кольце. По железной дороге к северу — слишком большой крюк. Мы будем пробиваться через Гайсинские леса.
Тушниль продолжал:
— Мы сейчас как в цирке. Командир расставил охрану кругом. Наверное, утром будем высту-пать.
Я погулял еще немного и лег спать на какие-то мешки.
В этом году осень была поздняя, и ночью было тепло как днем.
Под насыпью в мадьярском эскадроне горел костер и шипел чайник. Смена с ближайшего поста из Бессарабского стрелкового полка пела заунывную молдавскую песню. В этой песне была вся история порабощенной Бессарабии.
Мне не спалось. Протяжный гул стлался над землей. Сзади со стороны Бирзулы изредка приносило ветром сплошной грохот взрывов. Наверное, дивизия рвала артиллерийский парк.
Ребята тихо беседовали между собою. Матросы из команды бронепоезда высчитывали, сколько верст от Крыжополя до Петрограда. Стрелки, наоборот, спорили о том, далеко ли Москва от Днестра. Но и те и другие не знали сомнений говорили об отступлении как о совершившемся факте и думали только о том, долго ли придется идти…
Катастрофа началась сразу. Первый снаряд разорвался на перроне возле штабного вагона. С дребезгом рассыпалась по камню стекольная пыль, и станционные окна зазияли черными дырами.
Заспанный командир выскочил наружу. Он протирал глаза и ругался на всю окрестность.
Было ясно, что стреляет только одно орудие прямой наводкой. Около нас один за другим с правильной последовательностью ложились снаряды. Где-то высоко в воздухе загудел аэроплан, очевидно деникинский, и со стороны Днестра стала явственно слышна пулеметная стрельба. Бойцы без суеты, с серьезными лицами, какие обычно бывают у пехотинцев перед боем, рассыпались в цепь.
С гиком и свистом, шашки наголо пролетел мадьярский эскадрон по направлению к одиноко стреляющему орудию.
Потом было все, как и в каждом бою раздавалось где-то поблизости «ура» и недалекое «слава».
Это петлюровцы.
Когда мы вышли, наконец, в поле, на станции полыхал огромный костер Тушниль зажег цистерну со спиртом…
Сплошной лентой по дороге тянулся наш обоз. Посредине — орудия и пулеметы. Кругом во все стороны — пехотная цепь. И как это мы будем отступать с такой страшной обузой?
Начальник штаба говорит, что нам нужно прорваться в лес. Обстановка уже выяснилась нас отрезали от дивизии и окружили со всех сторон. Но пока очевидно, действуют только отдельные банды главных сил противника еще нет.
В воздухе стоит непрерывная трескотня ружейной и пулеметной перестрелки. Пули жужжат со всех сторон — и свои и чужие. Мы идем к лесу и пока еще не сбились с дороги, хотя противник и старается спихнуть нас в целину, чтобы затруднить движение» обоза.
Мадьяры привели пленных. Это галичане с той батареи, что первая обошла нас на рассвете.
Черный как жук, с длинными тараканьими усами, маленький и коренастый Бокош, командир мадьярского эскадрона, подъехал к нам и приложил два пальца к алой бархатной пилотке, которую он носил с особенным шиком.
— Вот восемнадцать пленных, — говорит он.
Командир лениво обернулся и посмотрел на группу вылощенных галичан в австрийских мундирах.
— Зачем вы пришли к нам Грабить и убивать — спрашивает он.
Галичане молчат. Наконец один из них, самый молодой, решается ответить:
— Мы тоже украинцы. Польские паны нас выгнали, мы пришли выгонять вас!
— Вы просто бандиты, — говорит командир безапелляционно.
Потом, повернувшись к Бокошу, велит ему отпустить пленных…
С новой силой завязалась ружейная перестрелка. Откуда-то слева неожиданно начала бить вражеская батарея. Снаряды рвутся посредине обоза. Подводы наезжают друг на друга. Надрываясь, с ног до головы в пене, серые кони гаубичной батареи целиной слева обгоняют обоз. Лес недалеко. Но обоз не может идти рысью. Крестьяне бросают своих коней и прячутся в высоких хлебах. Снаряды сыплются как из решета. Не слышно даже слов команды.
Рядом какой-то мадьяр безуспешно дергает за повод своего коня, опустившегося на колени. У коня вместо головы — кровавая масса. Мадьяр все дергает и дергает за повод и не может понять, в чем дело.
Мимо меня вихрем пронесся командир с обнаженной шашкой. У него от напряжения перекошено, лицо, и он что-то кричит, указывая на меня концом клинка. Но ничего не слышно.
Что-то с невероятной силой подбросило меня и вырвало из седла. У меня в глазах красные круги. Полный рот песку. Должно быть, я упал лицом в землю…
Жарко палит солнце. Мы идем по песчаной степи одиннадцатые сутки. Для меня всего лишь седьмые, ибо четверо суток я был без сознания.
Кто-то говорит, что лошади в обозе уже мочатся кровью. Поэтому мы по возможности разгрузили свои фургоны и все самое тяжелое переложили на крестьянский обоз. Там лошади более привычны к песку.
Бедные крестьяне. У них у всех осунувшиеся и печальные лица. Мы уже присоединились к дивизии, и теперь подвод тысяч десять. Но их негде менять. Крестьяне со своими лошаденками тащат двести-триста верст по пятидесяти пудов снарядов по глубокому песку.
Мимо нас, наслаждаясь прохладой леса, идет пехота. Командир полка Кривоножко, как всегда пешком, с засученными рукавами и с английской винтовкой в руках, узнает меня и подходит к моей тачанке.
Я хочу пожать ему руку — и не могу. Вся правая часть тела у меня парализована. Здорово все-таки меня контузило!
Кривоножко рассказывает иногда десятки верст не бывает воды; все колодцы осушены теми, кто отходит впереди нас.
Хуже всего положение дивизии. Там все идут пешком, с израненными ногами… Орудия, снятые с бронепоездов, люди тащат на себе.
В какой-то деревне остановились на привал. У колодца теснота и давка. Слышны крики, и ру-гань, и плеск ударов. Как будто кого-то бьют по лицу.
Я хочу встать с подводы и сейчас же падаю на землю. Но все равно надо посмотреть, что там делается.
Ползу на левом боку. Страшно медленно. Ребята проходят мимо меня и не узнают. Наверное, хороший у меня вид. Наконец кто-то узнал меня — это политрук из первой роты. Меня берут на руки и несут.
Возле колодца лежит умирающая лошадь. Кавалерист с залитым слезами лицом стягивает с нее седло и, поминутно нагибаясь, целует ее в морду, в глаза, в шею. Лошадь околевает. У нее невероятно вздут живот, и она конвульсивно вздрагивает.
Возле колодца Мишка — командир бессарабского эскадрона. Он страшно бледен и обеими руками держит какого-то пожилого крестьянина, очевидно, владельца этого колодца.
Мне объясняют, в чем дело. Колодец отравлен. Издыхающая лошадь только что выпила ведро воды и сейчас же грохнулась на землю. Тогда заподозрили неладное и напоили из колодца собаку. Она сейчас же издохла.
Мишка схватил крестьянина поперек тела и хочет его бросить в колодец. Откуда-то появляются растрепанная женщина и человек пять детей.
Все они вцепились в Мишку, вой и плач стоит невообразимый. Меня подносят ближе, и я беру Мишку за локоть. Он сначала не узнает меня и со страшным проклятием замахивается нагайкой. Потом вдруг вглядывается и говорит смущенно:
— Черт тебя принес, комиссар!
Меня несут к подводам, и Мишка идет рядом со мной. У него очень взволнованное лицо — ему немного стыдно, и мне его определенно жаль.
— Где тебя везут — говорит Мишка. — Переходи ко мне в обоз. Смотри, на кого ты стал похож!
Потом он велит опустить меня на землю и старается удержать меня на ногах, придерживая за локоть. Ничего не получается. Тогда Мишка хлопает себя по лбу.
— Эх ты, лечиться не умеешь!
И берет меня в охапку. Должно быть, уж больно легкий я стал.
На опушке леса стоит бочка. Вода неотравленная, проверенная, ценится на вес золота. На бочке верхом сидит каптер с револьвером в руке, следит, чтобы никто не подходил дважды.
Мишка раздевает меня и кладет на землю. Хвойные иглы впиваются в тело, и от этого как будто даже приятно. Потом меня из котелка обливают спиртом и начинают растирать.
Мне льют спирт в рот, и он огненной струей разливается по груди. Тут только я вспомнил, что давно ничего не ел. Мишка сует мне в рот сырую картошку. Я грызу ее с аппетитом, и слышно, как на зубах хрустит песок.
У Мишки очень хорошо. Меня кладут на пулеметную тачанку. Подходит Соня, жена взводного командира. Ее муж, слабенький мальчик с голубыми глазами, везет ее от самого Каменца.