Рассказы о Котовском — страница 6 из 41

Тогда началась для него новая, страшная жизнь, она продолжалась три с лишним года. Он узнал российские пересылки, по которым его гоняли вместе с дезертирами и членовредителями, военно-каторжные тюрьмы, зуботычины и удары прикладом, унизительный труд из-под палки, побои и издевательства.

Он узнал тюремные палаты тыловых военных госпиталей, пытки психиатрических экспертиз, утонченные издевательства над телом и духом, которые придумывали для него кадровые военно-тюремные эскулапы. Его морили голодом, давая только мясную пищу, которую он не ел, его привязывали на несколько суток к койке, и он гнил в собственных испражнениях. Но вывод был всегда один и тот же этот человек нормален, он не сектант, не революционер. Дело его обросло сотней протоколов и актов экспертиз, а бюрократы из военно-судебных учреждений все же не могли найти подходящей к случаю статьи закона.


Его освободил февраль, и он приплелся в бурлящий митингами Питер. Пробиваясь из задних рядов, он вылезал к трибуне. При виде его офицеры, адвокаты, студенты, кое-как договорив речи, ныряли в толпу, не будучи в состоянии выдержать взгляда безумных глаз. И тогда он медведем взбирался па трибуну, небритый, страшный; рваная шинель болталась на нем как на вешалке.

— Мучили! Убивали! Измывались! За что — доносились с трибуны нечленораздельные фразы. — За кого воюете, солдаты Кому верите Долой войну! Долой кровопийц офицеров!..

Но в Питере тоже была война. Рабочие, захватив власть, вышли к заставам охранять Петроград от казаков Краснова.

Он не понял, почему нужно воевать, если власть буржуев и офицеров уж свергнута; он сел на паровоз и поехал на юг.

С истоптанной душой, как побитая собака, приплелся он к родному двору. В деревне устраивалась новая жизнь; солдаты возвращались с фронта; волостное правление пригласило его писарем за харчи.

Вскоре пришли гайдамаки. Они хотели его мобилизовать, он наотрез отказался. Германцы сдали его немецкой комендатуре, там его тяжко избили шомполами. Впервые в жизни он оказал сопротивление, правда пассивное, — он бежал. Несколько недель скитался голодным бродягой по дорогам родного уезда. Его изловили петлюровцы. Он снова отказался воевать. Неграмотному петлюровскому атаману опасные его мысли показались… большевистскими. Его зашили в мешок и молотили цепами, отбив внутренности. Он сумел бежать и попал в лес к красным партизанам.


К нам пришел он из лесу уже командиром повстанческого полка. Авторитет его в массах был безграничен, партизаны слепо шли за ним в бой на смерть. О его личной храбрости ходили легенды. Но сам он никогда не стрелял, не рубил, не проливал крови. Он шел с непокрытой головой, с расстегнутым воротом впереди цепи, под пулями, не сгибаясь и не оглядываясь по сторонам. Чтобы занять чем-нибудь руки, он всегда брал с собой в бой зеленую веточку. И нежные листья мелькали перед глазами бойцов, как невиданное знамя.

Поведение его было нам непонятно, но по гем временам с авторитетом в массах приходилось считаться, как с непреложным законом. А партизаны готовы были за него любому выцарапать глаза.

— Ты же псих, — говорил ему вспыльчивый Котовский. — Чего ты придуриваешься! Мараться в крови не хочешь Да ты считал, сколько народу твои ребята вчера постреляли в бою!

Он улыбался застенчиво, но упрямо.

— Это дело совести! Моя совесть мне не позволяет… А так, скажи, разве ж плохо я полком командую..

В селе, где мы стояли, жила веселая девушка. Целыми днями она резвилась и пела, и в ее присутствии самые суровые лица становились приветливыми. Этой девушке, которая никому не отдавала предпочтения, понравился легендарный командир, боявшийся крови.

Долгими вечерами просиживали они вдвоем на крыльце. Он молчал упорно и безнадежно — вероятно, так много ужасного и отвратительного он видел в своей жизни, что мысль его уже не могла найти нужных ласковых или шуточных слов.

И только, когда мы уходили из этого села навсегда, он позволил себе при всех осторожно погладить веселую девушку по голове.

Девушка растерялась от этой неожиданной ласки. Она помотала головой и скорчила презрительную гримасу:

— И ты туда же Эх ты… вегетарьянец!

Кличка пристала к нему, несмотря на его необузданную храбрость, несмотря на громадный авторитет, которым он пользовался у партизан и командиров. И сколько раз впоследствии мне приходилось читать служебные записки вроде этой:

«Сообщите командиру дивизии, что конница Няги сегодня ночью снова попытается прорваться в Мясковку. В случае чего левый фланг прикроет Вегетарьянец…»

Однажды, придя по вызову на военный совет, он услышал в сенях, как командир бригады сказал раздраженно:

— Ну, где же этот Вегетарьянец! Долго мы его будем ждать?

Он очень уважал командира, знал, что обидное слово сказано в сердцах, что командир его любит и ценит его храбрость. Но кличка все же ожгла, как пощечина. Стиснув зубы он вошел в комнату и занял свое место как ни в чем не бывало. Молчалив он был в этот день больше, чем обычно.

Вечером он впервые пришел к комиссару.

При виде Вегетарьянца у комиссара сладко сжалось сердце это была громадная победа партии, этой минуты он ждал очень долго. Они проговорили до полуночи. Потом, прощаясь, комиссар сказал:

— Вот возьми литературу, почитай, может, разберешься. А насчет клички — это в общем пустяки. Тут не в пище дело. Я вот сам никакой рыбы не ем, несет меня от рыбы. Тут поглубже надо покопаться о политическом вегетарьянстве ребята говорят. Это, брат, серьезная штука. В наше время такое политическое вегетарьянство — это, знаешь, вроде измены…

Он ушел, ничего не ответив. Брошюрки и газеты прочел читать всегда любил, да давно не приходилось. Он был задумчив целую неделю, видно, мысль его упорно работала, но комиссара избегал.

Был бой посерьезнее, пожалуй, чем все предыдущие бои этого года. Перебегая от кочки к кочке, двигалась цепь партизан. Артиллерия противника неистовствовала. Вегетарьянец шел прямо по полю, изредка прикладывая к глазам бинокль, помахивая густой веткой каштана. И вдруг произошла, катастрофа.

Он увидел, как дрогнул левый фланг. Он не верил своим глазам его левый фланг — его ребята бежали прямо на него, спотыкаясь, бросая винтовки. Бледный, широко расширив зрачки голубых безумных глаз, он стоял один среди поля, под пулями и снарядами, и беспомощно кричал:

— Братва! Ребята!.. Да что с вами Куда вы… Да постойте же вы!.. Мы дивизию губим! Стой, вперед!..

Но никто его не слушал. Все бежали. Началась паника. Дивизия в этот момент выбросила последний резерв — конницу. Во главе лавы проскакал громадный Котовский. Презрительно глянул он на командира, беспомощно стоявшего с опущенной головой среди своего разбегающегося полка. Проносясь мимо, Котовский крикнул:

— Что, продаешь, Вегетарьянец?

Тогда, не помня себя от позора и обиды, он выхватил винтовку из рук бежавшего мимо партизана и ринулся в самую гущу боя. Он колол направо и налево, нагромождая вокруг себя трупы врагов, покрытый своей и чужой кровью.

Перекосив лицо в нечеловеческом вопле, с пеной у рта он кричал захлебываясь:

— A-а, вегетарьянцы!.. Бей их, вегетарьянцев! Войны захотели Получайте войну!.. Крови вам мало… Получайте кровь!.. Бей белых гадов!..

Бойцы, опомнившись, ринулись на помощь своему командиру. Неприятель побежал, бой был выигран…

Мы хоронили его вечером в братской могиле. Труп, исколотый штыками, мы, обливаясь слезами, несли на руках на алом полотнище знамени.

И в назидание тем, кто думает прожить жизнь с повязкой на глазах, в память о том, как ценою своей жизни прозрел боец, как вместе с последним своим вздохом он понял, что есть враги, которых человек, считающий себя гуманным, обязан истреблять именно из побуждений классовой гуманности, комиссар бригады над свежей могилой большого, но путаного человека приказал дать пушечный салют.

Январь двадцатого

Стояли лютые морозы. Пулеметчик первого кавполка Дмитрий Дзюрба отморозил себе палец и отписал об этом матери в освобожденный Херсон.

«Мамаша, — писал Дзюрба, — и вот уже Деникин сожрал у меня один палец на руке, его пришлось отрезать начисто… Спешу вас известить, мамаша, — писал он немного дальше в том же письме, — что деникинцев считали казаками, а они оказались просто босяками, и мы их бьем, как хотим. Между прочим, имейте в виду, мамаша, что белые по дороге очень сильно обижают девушек и, извините за выражение, даже воруют гусей и другую птицу, которая попадется…»

Кавбригада Котовского ворвалась в Вознесенск на рассвете, в тридцатиградусный мороз, на плечах удиравшего со всех ног противника.

На станции белые побросали шесть эшелонов, груженных разным добром. Кожаные английские безрукавки, кипами сложенные в товарных вагонах, пахли сигарами, и сигары в штабном поезде полковника Развадовского пахли седельной кожей и лошадиным потом.

Сам же полковник, брошенный своими головорезами из карательного отряда, повесился у себя в купе в ту минуту, когда пулеметчик Дмитрий Дзюрба, изголодавшийся по культуре, временно спрятал револьвер в кобуру и заскочил оправиться в фарфоровую уборную полковничьего салон-вагона.

Под Березовкой оба кавалерийских полка Котовского дрались с деникинской конницей под командованием генерала Стесселя двенадцать часов кряду. Крутилась пурга, засыпая глаза морозными иглами. Измученные вконец лошади хрипели от напряжения. Командиру взвода Алеше Ткаченко какой-то гигант драгун перерубил пополам шашку. Обезоруженный Алешка хлестал двух наседавших на него офицеров стеком по лицу, не давая им опомниться и вынуть револьверы.

Подоспевшие бойцы выручили своего командира из затруднительного положения.

Гоня перед собой как стадо объятую паникой многотысячную армию белых, пятьсот кавалеристов Котовского неудержимо двигались вперед, на юго-запад.

Бригада Котовского оторвалась от фронта. Сзади нее на двести километров была пустота, поэтому отступление было равносильно самоистреблению.