р. Так что вроде бы не от «яра» — крутизны происходит название, хотя веселились в этих стенах испокон века — с самого открытия круто.
История «Яра» полна эпохальных событий. И этот огромный зал на 250 мест с изумительной росписью и позолоченной лепниной по потолку видел всякое.
В XIX веке здесь пел знаменитый цыганский хор Ильи Соколова — и лишь для того, чтобы послушать его, сюда съезжались. Старый Петровский парк, тогда вплотную подступавший к Москве и начинавшийся прямо от «Яра», придавал особую прелесть, романтику ресторану. Лучшего места для кутежей и придумать нельзя было. Рассказывали, что подгулявшие, вывалившись из ресторана, иной раз до утра блуждали в парке.
В советское время рассадник чуждого нам образа жизни насильственно превратили в храм культуры: сначала под кровом «Яра» разместили кинотехникум, потом — Госинститут кинематографии, еще позже — ВГИК, а ровно через сто лет после открытия «Яра» сюда влетели славные советские покорители пятого океана, открывшие здесь «Дом летчика». Приземлились, совершили посадку. А в 1952 году, по настоянию юного генерал-лейтенанта, командующего ВВС Московского военного округа Василия Сталина, самостийно присвоившего партийную кличку папеньки, старое здание «Яра» перестроили. Так появилась гостиница «Советская» и ресторан с одноименным названием. Конечно, кто бы осмелился отказать младшему и любимому сыну вождя в такой маленькой перестройке, когда вокруг такое переустройство батя затеял…
Но ресторанный зал «Яра» умные архитекторы не тронули. Он и сейчас радует взгляд. По вечерам свободных столиков не бывает. «Яр», вернувший себе свое прежнее название, принимает гостей, устраивает банкеты и презентации. Никто из посетителей модного в Москве ресторана уже не исчезает в парке бесследно. Возможно, потому, что Петровский парк далековато теперь.
Трепетали в окнах занавески…
И сам не знаю, как оказался на этой тихой, будто бы спящей в заколдованном сне улице. И жил на Серпуховке, в десяти минутах ходьбы от нее, но все по Большой Ордынке ходил, а на Малую никогда не заглядывал, хотя и была она рядом совсем и через короткие переулки местами просматривалась.
И вот иду со смешной девчонкой из соседней школы, в мальчишечьей шапке и в ботинках мальчишечьих, и отчего-то мне так хорошо на этой незнакомой, но сам не пойму почему такой родной улице. Девчонка кидается с маху на накатанные ледовые дорожки, скользит на расставленных ногах, раскинув руки и заливаясь смехом.
Когда это было… Бог знает, давно как. И девчонку ту помню лишь смутно и себя, когда вспоминаю, не верю, что был когда-то таким. А вот старый деревянный домишко, притаившийся во дворе меж высоких, солидных домов, некогда принадлежавших богатым замоскворецким купцам, запомнил. Таким странным, случайно затесавшимся в городе жителем мне он тогда показался.
Оранжевым светом теплились в его окнах шелковые абажуры, разные в каждом окне и все же похожие, как близнецы, — тогда в Москве мода такая была; из открытой форточки во втором этаже выплескивалась дребезжащая патефонная музыка: «Ты помнишь наши встречи и вечер голубой…»
В этом доме жили такие же люди, как и в моем. Только сам дом был совершенно другим, потому что в нем родился великий москвич, великий драматург русской жизни Александр Николаевич Островский. Сижу в крошечной комнатенке — одной из тех немногих, что занимала семья Островских, и, поглядывая в пустынный заснеженный двор через маленькое, низко расположенное оконце, как бы перелистываю страницы истории древнего дома. До сей поры, не утратил он пряного, ароматного духа сосны…
Поначалу дом весь с обширным палисадником, его окружающим, принадлежал дьяку Никифору Максимову. В двадцатых годах XIX века Николай Федорович, отец будущего великого драматурга, который пока что шлепал босыми ножонками по теплому дощатому полу, поселился со своей семьей в четырех комнатках в первом этаже. Второй этаж дьяк сдавал разным людям, не подозревавшим, само собой, с каким человеком судьба уготовила жить им под одной крышей.
Любили Островские безветренным летним вечером посидеть в тенистом саду возле дома за столом с самоваром. Как, впрочем, и тогдашняя любая семья московская. И гостей принимать, несмотря на определенную стесненность жилья, тоже любили. Эта черта навсегда осталась в Александре Николаевиче: говорили даже, что дня не мог он прожить без гостей. Тосковал, ежели из приятелей никто за весь день не заглянул. Однако редко день такой выдавался, поскольку любили погостить у него. Семья хлебосольна всегда была: ели, пили и пели — русские песни, романсы, вели беседы, а вот за карточным столом никогда не собирались: Островский карт не любил.
В 1826 году Островский дом этот покинул: неподалеку, в Монетчиках, Николай Федорович купил свой первый дом, где лет восемь с семьей и прожил. Ни напоминания не осталось нам от дома того. Затем перебрались Островские на близкую Житную, где купил отец два добротных деревянных дома. Какую-то часть сдавали и добавляли неплохие деньги к тем, что Николай Федорович зарабатывал в департаменте как адвокат, хотя и был человеком духовного звания.
Коренным москвичом был Александр Николаевич и всю жизнь в Москве прожил. А в Москве более другого места любил Замоскворечье: как-никак родился здесь и первые двадцать лет прожил среди замоскворецких садов. Только в 1841 году переехали Островские в Николо-Воробьинский переулок, что в районе Солянки, где у батюшки было уж пять домов, один из которых он сыну своему, в 26 лет надумавшему жениться, и отдал.
В Агафью Александр влюблен был пылко, да только не нажил счастья. Дети, от того брака рождавшиеся, умирали, пожив едва, да и сама Агафья Ивановна недолго жила. Даже фамилию ее девичью установить теперь не получается. Странно: жена такого большого человека и жила-то не столь уж давно…
Замоскворечье всю жизнь питало Островского. Отец его клиентов на дому принимал — и такие истории в дом приносил, такие судьбы раскручивались… Может, потому и пошел Александр сначала по отцовским стопам, когда оставил юридический факультет, проучившись всего два года, и определился канцелярским служителем в Московский совестный суд. Где еще скрытая от посторонних глаз жизнь раскроется, где все беды, обиды…
Дом на Малой Ордынке, освященный первым дыханием великого москвича, выстоял, как ни кажется это невероятным теперь, пережил все невзгоды. И уж совсем верится с трудом, что только в 1984 году здесь открылся музей Островского, а до того роилась родная и зауряднейшая московская коммуналка. Доска мемориальная давно висела, а дом оградить от житейского разрушения и все разъедающей бытовухи с клопами и тараканами долгое время в голову никому не приходило. Зато теперь, слава Богу, дом подобно святыне оберегается.
Годами собиралась подлинная мебель семьи Островских. Вернулся на прежнее место секретер красного дерева, принадлежавший еще отцу, Николаю Федоровичу, предметы всякие мелкие, которых касалась рука драматурга и которые в музей от чистого сердца отдали его родственники. А в «красной гостиной» со стареньким пианино собираются в день рождения Александра Николаевича московские актеры, да и не только московские, для которых священно само имя Островского. Когда на столе воцаряется сияющий самовар, и от водочки под пироги никто не отказывается… Все, как было тогда, при нем, так же обильно и хлебосольно.
Творец дворца остался неизвестен
В старину москвичи этот изумительный дом называли не иначе как комодом.
Он и в самом деле похож на старинный комод или буфет резного дерева. Я вырос рядом с таким комодом. Только тот был черный почти, из мореного дуба. Во время войны зимой, когда мебель шла на растопку тяжелой чугунной плиты, наш комод хотели распилить на дрова, но он, несокрушимый, могучий, сам себя отстоял — рука на него не поднялась. И этот дом-дворец тоже выстоял, презрев огненные ветры лихолетий, не только дома, но и города целые уничтожившие…
С трудом в это верится, а точнее — и вовсе не верится, что имя творца необыкновенного этого дворца, стоящего на углу Покровки и Покровского бульвара, не сохранилось. Яркая, самобытная драгоценность в ожерелье старинных московских зданий — этакое бирюзовое колье, лучшее создание вдохновенного мастера, чье имя не знает никто…
А ведь единственное во всей Москве здание в стиле елизаветинского барокко. Виртуозное, причудливое сооружение с двуликим фасадом, из которых самый яркий, за что дом и прозвали комодом, всем своим великолепием во двор обращен. С улицы — строгий фасад, совсем непохожий на тот, что увидеть можно лишь со двора. Причуда, прихоть мастера? Глядишь на дворец, и поневоле всплывает в памяти Зимний дворец в Петербурге. Недаром же это старое московское здание называли еще и Зимним в миниатюре.
Вот стою, сам не знаю, сколько уж времени, любуюсь домом, и так подмывает воскликнуть: «Да это же Растрелли, конечно. Кто же еще!» Все в облике этого дома заставляет вспомнить великого мастера. Или подумать о каком-то его безвестном талантливом ученике, воплотившем свой талант в этом строении и скромно, тихо исчезнувшем… Одно несомненно: школа Растрелли.
Нет-нет да и выплывает на свет Божий такая версия: дворец сей императрица Елизавета Петровна подарила возлюбленному своему графу Алексею Разумовскому, однако историки решительно отвергают ее. Однозначно доказывается, что первыми владельцами городской усадьбы на Покровке были Апраксины. Семья замечательная и в истории России след яркий оставила. А кто из них надумал дворец неподалеку от Кремля поставить, можно только предполагать и высчитывать — и все равно только с догадкой останешься. Хотя на мемориальной доске, что на уличном фасаде укреплена, и сообщается, что это городская усадьба М. Ф. Апраксина и построена она в XVIII веке. Точнее не скажешь.
В XVIII веке самым знаменитым и влиятельным из всех Апраксиных был граф Федор Матвеевич, генерал-адмирал русского флота, сподвижник царя Петра сначала во всех играх потешных, а потом и в битвах, судьбу России решавших. Петр I приказал даже медаль с изображением «грудного» портрета Федора Матвеевича в честь побед его замечательных выбить. А человек он был такой, что современники, его знавшие, сказали о нем: «…Гостеприимен, исполнен пламенного желания добра всем и каждому». И вот что странно: очевидных завистников, каких при дворе всегда достаточно, граф Апраксин никогда не имел.