– Глупый ты, глупый ты! Чан-э, смотри, здесь!
И он вдруг словно проснулся ото сна. Когда он несколько отошел, дева сказала с гневом в голосе:
– Ах ты, подлая холопка Дянь-дан! Меня погубила и милого убила! Этого я тебе уж простить не могу!
Цзун сошел с горы, нанял повозку и поехал домой. Там он велел слугам собрать вещи, двинулся в обратный путь, выехал за западную стену столицы и явился к Дянь-дан поблагодарить ее. Но дом оказался совсем каким-то другим. Изумленный, вздыхая, он повернул обратно и втайне был доволен, что Чан-э не знает об этом. Когда же он въехал в ворота, то она уже встречала его с улыбкой.
– Ну что, сударь, – спросила она, – видел ты Дянь-дан?
Цзун, сраженный этим вопросом, ответить на него не мог.
– Слушай, сударь, – сказала она. – Уж раз ты нарушил верность Чан-э, то где тебе достать Дянь-дан? Будь добр, посиди-ка здесь, подожди. Она сама должна сюда явиться.
Не прошло и небольшого времени, как и в самом деле Дянь-дан явилась и, растерявшись, порывисто припала к дивану. Чан-э сложила пальцы и дала ей щелчок:
– Ты, бесовская твоя головушка! Немало погубила ты людей.
Дянь-дан била лбом в землю, только и умоляя что об избавлении от смерти какой угодно ценой.
– Ты столкнула человека в яму, – сказала Чан-э, – и еще хочешь освободиться от тела для занебесных пустот!.. Вот что, слушай. Одиннадцатая из дев Просторно-студеного чертога[272] не сегодня завтра спускается в мир, чтобы выйти замуж. Нужно будет ей вышить сотню подушек и сотню пар башмачков. Иди-ка со мной, и будем вместе работать!
Дянь-дан ответила ей почтительным тоном:
– Я бы просила разрешения работать отдельно и посылать вещи в известные сроки.
Чан-э не согласилась.
– Вот что, сударь, – сказала она, обращаясь к Цзуну, – если ты сумеешь, что называется, заставить ее щеки расплыться[273], то я сейчас же ее отпускаю!
Дянь-дан кинула взор на Цзуна. Тот засмеялся, но ничего не сказал. Дянь-дан посмотрела на него гневными глазами и попросила позволения вернуться домой, заявить своим. Чан-э позволила, и она ушла.
Цзун поинтересовался узнать ее прошлое и выяснил, что она – лисица с Западных гор.
Он купил возок и стал ее поджидать. На следующий день она и в самом деле явилась. Домой поехали все вместе. Если кто-нибудь любопытствовал на этот счет, то Цзун отвечал обманчиво.
Однако, с тех пор как Чан-э во второй раз вернулась домой, она стала вести себя серьезно, не острила, как повеса, и не хохотала. Цзун стал ее всячески понуждать к разным нескромным шуткам, но она ограничивалась тем, что учила проделывать их Дянь-дан. Дянь-дан отличалась сметливостью исключительной и ловко кокетничала.
Чан-э любила спать одна и все время отказывалась, как говорится, «замещать вечера». Однажды ночью, когда водяные часы ударили уже три, до нее все еще доносился из комнаты Дянь-дан раскатистый, беспрерывный смех. Она послала служанку подкрасться и подслушать, что там такое. Служанка вернулась, в чем дело – не сказала, а только попросила самое госпожу пройти туда. Чан-э припала к окну, взглянула… Оказывается, Дянь-дан, вся застыв в румянах и наряде, изображает ее, а Цзун хватает, обнимает и зовет ее Чан-э. Чан-э усмехнулась и отошла. Не прошло и нескольких минут, как вдруг совершенно неожиданно у Дянь-дан заболело сердце. Она быстро накинула на себя платье и потащила Цзуна за собой в помещение Чан-э. Войдя в дверь к ней, она тут же пала к ее ногам.
– Что я тебе, – удивлялась та, – врач или ворожея, занимающаяся, как говорится, «задавливанием счастливой соперницы»? Ты ж сама хотела, схватившись за сердце, изображать знаменитую Си[274].
Дянь-дан била головой в землю и твердила лишь, что сознает свою вину.
– Выздоровела ты! – сказала Чан-э.
Дянь-дан поднялась, проронила усмешку и вышла.
Как-то раз она шепнула тайком Цзуну:
– Я, знаешь, могу заставить нашу барыню изобразить нам Гуань-инь[275].
Цзуну не верилось, и он в шутку держал с ней пари. Когда Чан-э усаживалась, скрестив ноги, то зрачки ее закрывались, словно она погружалась в сон. Дянь-дан потихоньку достала яшмовую вазу, воткнула в нее иву и поставила на столик, а сама распустила волосы, сложила ладони рук и стала в позу прислуживающей у нее сбоку. Вишневые губки полураскрывались, слегка виднелись зерна тыквы. Зрачки нимало не мигали. Цзун смеялся. Чан-э открыла глаза и спросила, что это значит.
– Я изображаю, – сказала Дян-дан, – Драконову дочь, что прислуживает Гуаньинь.
Чан-э засмеялась – так и оставила, но в наказание велела ей изобразить, как поклоняется отрок. Дянь-дан подвязала свои волосы со всех четырех сторон, подошла к ней на поклонение, упала на землю, стала так и этак ворочаться, крутиться, принимая всевозможные позы. Налево и направо она косо изламывалась, так что могла чулками потереть у уха. Чан-э «раздвинула, как говорится, свои щеки» и сидя ткнула ее ногой. Дянь-дан подняла голову, взяла в рот «фениксов крючок»[276], слегка коснулась его зубами. Чан-э шутила и смеялась и вдруг почувствовала, как нить кокетливого чувства поднимается в ней от конца ноги кверху, устремившись прямо в сердечную келью. В мысль проникло беспутство и в сердце блуд. И казалось ей, что она с собой не совладает. Тогда она вся как-то быстро духовно подобралась и крикнула на Дянь-дан:
– Ты, лисья холопка! Смерть бы тебе – вот что! Ты что же, так и будешь морочить людей без разбора?
Дянь-дан испугалась, разинула рот, бросилась наземь. Чан-э опять принялась ей строго выговаривать. Все же бывшие тут ничего не понимали.
– Лисий нрав у нашей Дянь-дан, – говорила Цзуну Чан-э, – не исправляется к лучшему. Вот и я только что чуть не была одурачена, и если б только я не была из тех, у кого давние корни пущены глубоко, то разве трудно упасть в эти тенета?
С этой поры она всякий раз, как виделась с Дянь-дан, обращалась с ней очень сурово, и та стала ее все больше и больше бояться.
– Я у нашей барыни, – заявила она как-то Цзуну, – в каждой части ее тела, во всей ней не найду решительно ничего такого, чего бы я не любила, как родное, самым сильным чувством. А между тем и сама не заметила, как вышло так, что я не только не смею приласкаться к ней глубже, но уже и допустить этого, пожалуй, не могу!
Цзун передал это Чан-э, и та стала обращаться с ней как в первое время. Однако, считая их забавы и шуточки бесчинством, она неоднократно делала Цзуну предостережения и внушения, но тот не мог ее послушаться, и вслед за ним все служанки, старые и молодые, наперерыв старались фамильярно шутить и играть с хозяевами.
Однажды две из них вывели под руки служанку, наряженную фавориткой Ян, и давали глазами ей понять, чтобы она притворилась, будто у нее лень в костях, и приняла вид пьяной. Потом они быстро отняли от нее свои руки, и служанка вдруг грохнулась на крыльцо с таким шумом, словно рухнула стена. Все тут бывшие громко вскрикнули, подошли поближе к ней, пощупали, а фаворитка уже, оказывается, представила им смерть у Мавэйского взгорья[277]. Публика тут перепугалась и помчалась доложить господам. Чан-э охватил испуг.
– Беда пришла! – вскричала она. – Ну, что я говорила?
Пошли, осмотрели – спасти уже было невозможно. Послали человека сказать об этом отцу служанки. Этот человек, всегда отличавшийся безнравственным поведением, прибежал с криком, взял на плечи труп и внес в гостиную, где стал браниться на тысячи ладов. Цзун заперся у себя, дрожал от страха и не знал, что предпринять. Чан-э самолично вышла и стала журить этого человека.
– Хозяин этого дома довел своими шутками служанку до смерти. Закон не дает способа откупиться. А между тем, как знать, что тот, с кем приключилась столь неожиданная смерть, не оживет снова?
– Все четыре конечности ее уже заледенели, – кричал отец служанки, – какой тут еще может быть разговор о ее жизни?
– Не ори, – сказала Чан-э. – Допустим, что она не оживет! Ну что же? Известно ведь, что на то есть у нас судья!
С этими словами она вошла в горницу, потрогала труп. Глядь – служанка уже оживает и встает вслед за движением ее руки. Чан-э повернулась и закричала гневно:
– К счастью, наша прислуга не умерла. Как ты, вор этакий, холоп, мог тут так бесчинствовать? Свяжите-ка его соломенными веревками и отправьте в управление!
Человек не мог ничего возразить, стал на колени и умолял простить его.
– Ну, раз ты сознаешь свой проступок, – сказала Чан-э, – я тебя временно избавлю от суда. Однако такие, как ты, скверные людишки все то так, то этак – ничего определенного. Если оставить у нас твою дочь, то в конце концов она станет для нас утробой всяких бед. Нужно будет, чтобы ты ее сейчас же увел отсюда, а уплаченные за нее деньги – сколько там было? – изволь поскорее вернуть и устраивайся как знаешь!
И послала его под конвоем нескольких человек, велев им позвать двух-трех стариков из его деревни и просить их подписаться в качестве свидетелей под контрактом. После этого она крикнула служанке, чтобы та подошла к ней, и велела ее отцу самому спросить, нет ли у нее какого-либо нездоровья.
– Нет, – отвечала та.
Только после этого она вручила дочь отцу и отослала их. Затем она собрала всю прислугу, стала им делать выговор за выговором и всех поколотила.
Кроме того, она позвала Дянь-дан и наложила на нее в этом смысле строжайший и срочный запрет.
– Теперь только я поняла, – сказала она Цзуну, – что тот, кто стоит над людьми, даже в улыбке не может себе позволить легкомысленной несерьезности. Начало всех этих штук идет от меня, а зло, видишь, потекло теперь так, что и остановить невозможно. Вообще, кажется, горе – это мрак, радость – это свет