Я невольно отпрянул: некогда железяка, сжимаемая этой рукой, размозжила череп Максиму. Пытаясь загладить неловкость, я неуклюже пошутил:
— Полегче, так и ключицу недолго перешибить!
— Ну, если ты такой хрупкий, — подхватил шутку Нико, — тогда я потихоньку, полегоньку…
Он даже не задумался, отчего это я так резко отшатнулся. Да и сам я, честно говоря, от себя такого не ожидал — ведь все давно выяснилось. Все прошло и быльем поросло! Тогда в чем дело? Откуда этот подспудный страх? Кого и чего я испугался? Нико? Друга молодости, с которым мы когда-то делили «соломенный одр», человека, которого я любил? Судя по всему, с нервами у меня было гораздо хуже, чем я предполагал.
Я предложил ему посидеть в соседнем скверике. Там, на детской площадке, поднимая страшный шум, гоняла огромный зеленый мяч ватага ребятишек.
Нико взглянул на часы:
— Почему бы и нет? Правда, у меня скоро важное совещание, но в запасе есть еще целых двадцать минут.
Мы сели на скамейку. Утреннее солнце ударило прямо в глаза. В ветках еще нераспустившихся деревьев чувствовался мощный напор приближающейся весны. Пахло талым снегом и свежестью. Нико стал рассказывать о том, какие вопросы предстояло обсудить на совещании. В ярких солнечных лучах лицо его казалось мне румянее. Я слушал его вполуха, а память уводила меня назад, в прошлое.
Я пытался вспомнить имя человека, первым сообщившем об убийстве Максима. Это был неказистый, белобрысый субъект, с каким-то птичьим лицом… Новость ошеломила меня, мне показалось, что на голову обрушился потолок — я не мог поверить в это! Да и кто бы мог поверить в подобное? Максим и предательство! Но смертный приговор оставался фактом, и он был приведен в исполнение Нико.
Не успели мы увериться в вине казненного, нас ошеломило другое сообщение: Максим не был предателем. Он пришел на встречу как друг. Получилось так, что одновременно с этой новостью в тюрьме появился и Нико: в квартальной организации случился провал.
Терзался он не меньше всех нас, еще бы, ведь он убил невинного человека, своего товарища, убил в одном из темных закоулков, ночью, причем таким жестоким способом… Мы пытались успокоить его: он же не мог знать, все это трагическая ошибка, он должен превозмочь свои страдания. И он их превозмог. Удивительно скоро он уже мог спокойно разговаривать, спать и даже смеяться…
Все мы хотели этого, и все же я стал испытывать к Нико какую-то неприязнь, особенно когда он смеялся. Я думал: «Как же мало в нем человечности, если он так быстро сумел забыть о содеянном?» И теперь мне казалось, что неприязненное чувство было вызвано той же причиной, по которой. я совсем недавно отшатнулся от него, — страхом. Да, я боялся человека, участвовавшего в революции во имя счастья всех людей, не будучи достаточно человечным.
Абсурдная навязчивость этой мысли ошеломила меня. Между тем Нико продолжал разглагольствовать:
— Знаешь, я явлюсь на это совещание во всеоружии. Ничего не стронется с места, пока есть люди, которые усложняют самые простые вещи. Все должно быть гораздо проще, по-деловому…
Последнее его соображение окончательно добило меня. Оборвав его, я круто изменил тему разговора:
— У тебя есть семья?
— Да, — ответил он после небольшой заминки, видимо, удивившись неожиданному вопросу. — Жена — архитектор, сыну скоро исполнится двадцать лет.
— В его годы мы с тобой сидели в тюрьме.
Нико вытащил бумажник:
— Хочешь взглянуть? Вылитый я.
Я взял фотографию. Действительно, сын был похож на отца. Та же округлая форма головы, те же черты лица. Пробегавший мимо ребенок задел мой локоть, фотография выскользнула из пальцев и перевернулась. Я успел прочитать надпись на обороте: «Папе — от Максима». По лицу Нико пробежала едва заметная тень.
— Ты же знаешь!.. Решил дать сыну его имя… К тому же мне крупно повезло: ведь до того как заподозрить Максима, подозревали меня… Я мог бы оказаться на его месте!
— А он на твоем, — вырвалось у меня.
Нико вздохнул.
— Вполне возможно, просто — везение!
Я снова стал рассматривать лицо его сына. Ах, если бы он хоть немного был похож на своего тезку. Но нет, лицо того Максима было совсем другим, продолговатым, худощавым, со слегка заостренными чертами. Оно выдавало совсем иной склад души. Людей, наделенных такой чуткостью, как Максим, я знал немного. Невольно попытался представить его на месте Нико. Он так же отчетливо понимал бы свою невиновность, но это никогда не стало бы для него поводом для самоуспокоения. И никакими усилиями воли ему не удалось бы вычеркнуть из памяти глаза товарища, с таким доверием смотревшие на него в ту ночь. Теплый свет, излучавшийся ими, превратился бы для него в раскаленные уголья, на которых он корчился бы по сей день. Пара фраз, которой он обменялся с кем-нибудь, превращалась бы для него в диалог между ним и убитым. А каждое рукопожатие с близким ему человеком напоминало бы о том, каким сердечным было пожатие руки невинно загубленного человека. Замкнувшись в себе, он стал постоянно всматриваться в руку, сжимавшую холодное железо. Измучившись до смерти, он предпочел бы отрезать ее, лишь бы ему полегчало…
Возвращая фотографию Нико, я почувствовал, как глаза мои увлажнились. Он все понял и сказал, глядя в сторону:
— Что поделаешь, революция…
— Да, — согласился я и добавил: — И Максиму тоже повезло — он вряд ли выдержал бы на твоем месте.
— Может, ты и прав, — сказал Нико. — Он был слишком чувствительным.
— Ты говоришь это так, точно это был самый большой его недостаток, — с горечью заметил я.
Нико смутился:
— Нет, но ты же знаешь, с какими тяжелыми испытаниями приходилось сталкиваться в те времена! Разве смогли бы мы вынести тяжкое бремя революции, если бы все были такие, как Максим?
В его словах была доля истины, но все же они смутили меня. Я любил обоих, но все же Максим бы мне ближе и понятнее. Он казался мне более человечным, чем Нико. А по словам Нико выходило, что революция — удел тех, кто менее человечен! Нелогично! Ведь любая революция свершается во имя человека!.. Я собрался было поделиться с ним своими мыслями, но передумал. Вместо этого язвительно сказал:
— Тебе повезло и в другом: если бы Максим был жив, наверное, он стал бы одним из тех, кто любит усложнять вещи…
Нико рассмеялся, восприняв мои слова как шутку, и вдруг заговорил о каком-то своем коллеге. Тот любую вещь тщился рассмотреть со всех сторон, запутывался в собственных «за» и «против», старался дотошно разобраться в частностях. Я пытался слушать его, но в душу закрадывался страх, безотчетная боязнь этого человека.
Нико бросил взгляд на часы — он опаздывал. Мы попрощались, он дал мне свой адрес, попросил звонить и встал. Я смотрел, как он шагает по только что вымытому тротуару. Походка у него была энергичная, движения — порывистыми. И тут я подумал, что, может быть, я несправедлив к нему. Ведь все на свете имеет свое место и свой смысл, даже зеленый мяч, которым нечаянно звезданули меня по лбу ребятишки.
ДЕД БОЙЧО
Мне стало жаль старика, еще как только его ввели. Да и как не пожалеть — плечики воробьиные, ноги-руки совсем как у птенца. Огромными казались только линзы очков в проволочной оправе и невероятно увеличенные глаза за ними. Такими линзами мы в детстве собирали в одну точку солнечные лучи и поджигали сухие листья.
Я сдвинулся на край соломенного тюфяка, чтобы дать ему место.
Старик поставил небольшой тючок к облезлой стенке камеры, сел, поджав ноги по-турецки, и нацелил на меня толстые линзы. Я впервые видел такие глаза. И не потому, что их увеличивали стекла, — это были не глаза, а два колодца небесно-синего добродушия. «Надо же, старичок точно гном из сказки» — подумал я, собираясь заговорить с ним, но он опередил меня:
— Вот значит, прошу любить и жаловать, дед Бойчо! Так меня, мил человек, знают-дед Бойчо, старый учитель, пенсионер. Старый-престарый, а вот надо же, осудили меня за боже правый. Ну да немного осталось — несколько дней. Только не знаю, зачем меня из тюрьмы в тюрьму таскают. Разве это для такого человека, как я? Вроде все люди добрые, а зло вершат.
— Не все добрые, дед Бойчо, — возразил я мягко, — есть и плохие…
— Ошибаешься, мил человек, ошибаешься, — перебил он меня, — все люди на земле добрые-предобрые, только никто еще не нашел модуса, чтобы самое главное им растолковать.
— Неужели? — усмехнулся я. — Так что же, по-твоему, самое главное?
Старик обволок меня голубым добродушием своих глаз и с готовностью пояснил:
— Что? А вот что: знают люди, что плохо, но знают лишь наполовину. А если что-то знаешь наполовину, то все равно, что ничего не знаешь! Вот это главное и надо им растолковать! Но как именно, как? Все дело в модусе…
Старичок показался мне очень милым, и, чтобы сделать ему приятное, да и поменять направление его мысли, я сказал:
— Ничего, много вещей нашли, как-нибудь и до модуса доберутся!
Он оживился и поучительно поднял свой воробьиный пальчик:
— Попомни мое слово: тогда не будет ни обмана, ни воровства! Человек обманывает и крадет, потому что только наполовину знает, что такое ложь и что такое кража.
Мне стало смешно. Чтобы не обидеть его, я сделал серьезное лицо и не менее серьезно спросил:
— А ты, дед Бойчо, не пытался?
— Что? — не понял он моего вопроса.
— Как что? Модус не пытался найти? — уточнил я.
Старик зябко поежился и вздохнул:
— Как не пытаться, пытался я, мил человек. Да только это все равно что искать попавшую в глаз человеку соринку. Выворачиваешь веко, смотришь тут, смотришь там, нет ее. Покажется тебе, что увидел, сунешь палец, чтобы вытащить, так нет, глаз изворачивается, слезится, краснеет, будто самое большое зло хочешь ему сделать. Эти попытки меня до тюрьмы и довели. И то за что, спрашивается? Стою я как-то утром на трамвайной остановке, хотел за пенсией в центр ехать. Трамвай опоздал. Народу набралось — тьма: рабочие, чиновники, все на работу спешат. Вдруг, откуда ни возьмис