ь, из переулку паренек выбежал и прямо к нам, а за ним полицейские гонятся. Увидев толпу на остановке, полицейские начали кричать: «Держи вора!». Люди сбились в кольцо. Вот так, а паренек приостановился и крикнул: «Товарищи, я не вор, я коммунист!». Как только он это сказал, кольцо разомкнулось и парень вынырнул из него. Паренек-то убежал, а полицейские никак не могут прорваться из окружения. Вроде бы случайно, в неразберихе, но люди не выпускали их. Пока они выбрались из толпы, паренек скрылся.
Схватил я одного из полицейских за рукав. Не буду тебе рассказывать, откуда только слова взялись, и как я их только не честил, чтобы он понял, как это плохо — называть человека вором, когда он не вор. А полицейский не долго думая защелкнул наручники у меня на руках. И по дороге, и в самом полицейском управлении я продолжал разъяснять ему, что именно я вижу в этом плохого, но они заткнули мне рот тряпкой. Потом я и в суде пытался объясниться, но не смог — председатель суда выгнал меня.
Много я натерпелся, право слово, не для меня это дело. Модус зла должен установить кто-то куда умнее деда Бойчо. Знаю я это, хорошо знаю, да только иной раз точно изнутри что-то подтолкнет — я снова пытаюсь..
Я и не заметил, как стемнело. Первый день прошел. Развязал старик потертый тючок, развернул такой же потертый половичок и укрылся. Я тоже лег и подумал: «Смешной старичок, немного чокнутый, и разговоры у него смешные, а вот надо же — ничуть не смешно!»
На утро я увидел, что он встал раньше меня и приготовил немудреный завтрак на двоих. Я ел, то и дело посматривая на дверь, не подсунут ли мне под дверь газетную вырезку с последней речью Геббельса. Наконец вырезка была у меня. Я прочитал речь вслух. Дед Бойчо слушал, слушал, а потом вознегодовал:
— То же мне — министр пропаганды! Не министр он, а самый настоящий брехун, не министерство у него, а самая большая брехальня, а его пропаганда — не пропаганда вовсе, а брехня! Но люди и это знают лишь наполовину!
Раздался стук в стену — это из соседней камеры предупреждали, что главный надзиратель начал поверку. Я спрятал вырезку. Главный вошел почти в ту же секунду, оглядел камеру и вышел. Дед Бойчо проводил его взглядом и повернулся ко мне:
— Видел? Что прикажет ему директор — согласен, не согласен, выполняет. Прикажет повесить нас — вздернет и глазом не моргнет! Главный — да слуга! Директор еще больший слуга, потому что он слушается во всем прокурора. А поди попробуй, спроси их, что они знают о себе? Ответят: что они главные, значит, знают правду только наполовину!
На прогулке мы смешались с остальными заключенными. Старик семенил некоторое время за мной на своих воробьиных ножках, а потом оставил меня. Смотрю, директор идет куда-то через двор, а дед Бойчо преградил ему путь:
— Извините, можно вас на минутку?
Я остолбенел: «Неужто опять его черт попутал?41 Предположение мое оказалось верным. Воробьиная шея старика как-то странно вздулась, и он отчетливо сказал:
— Господин директор, вы знаете, что такое слуга?
— Знаю, и что из того? — рявкнул в ответ большой начальник.
Я вытаращился: старик явно решил искать модус зла, на этот раз посредством вопросов, и потому продолжал в том же духе:
— А вы не задумывались над тем, какие бывают слуги?
Директор увидел во всем этом насмешку, разозлился и потащил старика в карцер. Я упросил его отпустить старика, намекнув, что у него не все дома. Директор махнул рукой и пошел своей дорогой. Хорошо, что дед Бойчо не понял, каким образом я его спас.
Когда мы вернулись в камеру, старик казался сильно расстроенным и все вздыхал. Я не мог смотреть на его измученное лицо, но он то и дело дергал меня за руку:
— Сплоховал я, мил человек. Нужно было получше момент выбрать, когда он в хорошем настроении. Тогда бы он выслушал меня…
— Не станет он тебя слушать… — сказал я немного сердито и, чтобы отвлечь его внимание, заговорил о другом. Но он будто не слышал меня:
— Нет-нет, я знаю! И вопросы надо было поставить тоньше, глубже…
Наш безрезультатный разговор продолжился до вечера. Так закончился второй день. На третий день с утра задул южный ветер. Его знойное дыхание донесло до нас запахи пробудившейся земли и набухших почек. Лучи солнца протянулись к нам сквозь ржавую решетку и уперлись в стену камеры. Мне очень захотелось посмотреть, что там, на улице. Я осторожно вскарабкался к решетке. Ветер, устремляющийся к синеющим в прозрачной дали горам, ласкал мне лицо. Мне хотелось охватить взглядом всю эту ширь. Видимо, я забылся и высунулся дальше, чем можно было, потому что солдат на вышке выстрелил. Пуля ударилась в угол камеры. Я свалился и зло воскликнул:
— Изверг! Ведь убить мог!
Дед Бойчо подбежал ко мне, чтобы убедиться, что я цел и невредим. Я продолжал ругать караульного. Тогда старый человек зажал мои губы ладонью:
— Ты не прав! Он хороший паренек, просто наполовину знает, что есть зло. Ему сказали: увидишь голову заключенного в окне — стреляй! Вот он и стреляет. Для него заключенный — не человек. А думаешь, он не знает, что такое убийство? Знает, и даже оно глубоко ему противно. Но не знает, что он сам — убийца, поставленный убийцами. Да и как ему понять это, мил человек, если фашисты называют его не убийцей, а солдатом.
Я был слишком подавлен, чтобы отвечать старику. Я молчал до самой прогулки. Старик не пожелал выходить. Я вышел один. Во дворе товарищи сделали мне выговор за то, что я выглядывал из окна. В камеру я возвращался в еще более подавленном настроении, но не успел я войти, как новый выстрел вдребезги разбил тишину. Я вбежал в камеру — дед Бойчо корчился в углу с разорванным ухом. Понятно: неудачная попытка разъяснить солдатику, что к чему. Я принялся перевязывать ему ухо, а он в это время возбужденно рассказывал:
— Все пошло очень хорошо, мил человек! Только вот сплоховал я, сказал три слова, которые не следовало говорить! Как только сказал я эти три слова, солдатик тут же выстрелил.
Он не смог продолжить — вошел надзиратель. Солдат указал камеру, и главный приказал отвести провинившегося в карцер. Старичок взял с собой верхнюю одежонку и пошел отбывать наказание. Тайком от надзирателя я сунул ему в карман свечи — чтобы не сидел впотьмах — и переписанные лекции по историческому материализму — он любил читать.
Жаль мне было старика, особенно по ночам. Я видел его, маленького, сухонького, склонившимся над огоньком свечи. Он казался мне все меньше и меньше, пока совсем не исчезал. И тогда оставались только два колодца глаз, и они все увеличивались. Я погружался в их небесно-голубое добродушие и незаметно засыпал.
Он вернулся через трое суток, едва держась на воробьиных ножках. Проволочные очки поржавели от сырости, но глаза за толстыми стеклами сверкали. «Может, нашел что-нибудь в связи с модусом?» — предположил я и не ошибся. Как только надзиратель вышел, старика словно прорвало:
— То, что ты, мил человек, дал мне почитать — чудо! Что толку ломать голову над модусом, когда такое писание есть на свете! Читал я, читал и озарило меня!
Я не мог догадаться, что озарило старика. Но он не дал мне гадать — снял проволочные очки, поковырял ногтем ржавчину на оправе и начал с самого существенного:
— Вот скажи мне, что можно сделать?.. Это должно попасть в руки каждого гитлеровского солдата!
— Лекции по историческому материализму? — спросил я, не веря своим ушам.
— Именно они, — оживился он. — Прочтут это все солдаты, тогда конец!
Я ничего не понял. Дед Бойчо надел очки, чтобы лучше видеть меня, и без промедления разъяснил все как есть.
— Конец, говорю тебе! Сразу, как только это писание попадет им в головы, они забросят винтовки и война кончится, мил человек!
Я покачал головой:
— Да, но…
Старик сел на соломенный тюфяк.
— Хочешь сказать, что это трудно организовать? Может, ты и прав, шутка сказать — миллионы солдат!
Мне не хотелось лишать его надежды, поэтому я перевел разговор.
— Так война, дед Бойчо, скоро кончится, Красная Армия наступает!
— То, что наступает, это хорошо, пусть наступает, — грустно покачал он головой, — но жертвы, человеческие жертвы? Самое страшное из всех зол — это война. Люди знают это и все равно воюют, потому что и это зло знают лишь наполовину. Да и страх есть. Каждый себе говорит: «Не пойду воевать, покарают смертью!» Но если все забросят свои повестки и будут заниматься своим мирным трудом, что тогда могут им сделать, а? Я однажды сказал это одному, так он обозвал меня ненормальным. Выходит, нормальные те, кто идут убивать друг друга! Дивлюсь я, мил человек, и пока жив, буду дивиться: как это выходит, что самые простые и самые возможные человеческие вещи оказываются самыми сложными и самыми невозможными!
Когда он говорил, его трясла лихорадка. Я потрогал его лоб — огонь. Простудился старик в карцере. К вечеру у него поднялась высокая температура. Всю ночь я не смыкал глаз, а он бредил одно и то же: «Модус нужно найти, модус!» Еле выжил старик. А когда выздоровел, пришло извещение, что его освобождают. Скатал старик свой тонкий тючок, сунул его под мышку, как под воробьиное крылышко, и ушел.
Через год и я вышел из тюрьмы. Под мягким сентябрьским небом алели знамена победы. Радовались люди. Я пошел по адресу, оставленному мне дедом Бойчо. Старика я не нашел — бомба попала прямо в его домишко. Если верить его соседу, старик показался здесь, но, увидев разрушенный дом, ушел куда-то. По мнению другого соседа — никуда он не ушел, а просто отправился к своим старым знакомым, полицейским, растолковывать им, на этот раз без кляпа во рту, то, что не смог разъяснить им, когда они его арестовали. Его избили, он не выдержал побоев и умер. По мнению третьих, полицейские не избили его, а вызвали врача-специалиста. Он постукал его тут и там и увел с собой.
А мне так хотелось, чтобы он был жив, хотелось увидеть его где-нибудь меж просветленных человеческих лиц. Иногда мне казалось, что я вижу его воробьиную фигурку, но она мигом исчезала из виду. А два колодца за огромными линзами очков оставались и становились все больше и больше. Я погружался в их добродушие, мне представлялось, что дед Бойчо не жил со мной в одной тюремной камере, а был моим оптимистическим сном, перенесшимся в будущее, и это будущее теперь с нами — протяни руки и коснешься его.