– Готов? – спросил Алексеич. – Силен! Полный георгиевский кавалер!
И тут вошел Женька. Прислонился плечом к косяку, будто в гостях, и сказал:
– Поговорить надо. Выйдем.
Я вышел.
– Не опоздайте! – крикнул Алексеич.
Женька-то не опоздает. Он в театр не идет. У него завтра математика.
– Ну говори, о чем хотел.
Женька шел молча, засунув руки в карманы. Мы спустились вниз, прошли через сквер, мимо поликлиники, оставили позади кино «Пионер». Женька сутулился и все прибавлял шагу.
– Может, за город пойдем? – спросил я, догоняя Женьку.
И тогда он остановился прямо на улице, в самом людном месте. Его зацепили плечом, толкнули в спину. Он не заметил.
Я не сразу понял, откуда у него веснушки. Крупные, отчетливые: стоит дунуть, и они посыпятся со щек.
Потом я сообразил: Женька просто бледный. Бледный как мел.
– Брось свою опеку, Митя, – тихо сказал Женька. – Слышишь?
Его еще раз толкнули, и он снова не заметил.
– Не ходи за ней больше. Она сама тебе не скажет. Не умеет она. И мучается. Понимаешь?
Она!
Тебя!
Не любит! – ударил он меня три раза.
Веснушки его вдруг поплыли у меня в глазах. Я повернулся и пошел в обратную сторону.
Женька догнал меня, схватил за рукав:
– Митя! Подожди. Ну что же делать? Встретишь другую девушку. Митька!
– Ладно! – сказал я. – Все! Не переживай! Квиты мы!
Он не понял.
– В расчете, – сказал я. – Два раунда по две минуты!
– Ах ты! – выдохнул Женька.
Я резко выдернул руку и прыгнул в трогающийся автобус…
В пустом автобусе гудит ветер. Встречные машины с коротким рявканьем проносятся мимо, словно выпущенные из пращи. Водитель включил радио на полную катушку и бьется о стекла, рыдает, взвизгивает на выбоинах вальс «Березка». А в открытом заднем окне кабины раскачивается пластмассовый Петрушка. На крашеном лице его застыла вечная бессмысленная улыбка.
Я сижу у открытого окна. Ножевой ветер полосует разгоряченное лицо, путает волосы, выжимает слезы из глаз.
…Ветер выжимает слезы из глаз, колется сахарным снегом, свистит в ушах. Я опускаюсь все ниже и ниже, совсем превращаюсь в маленький напряженный комок, только палки как крылья – в сторону и назад. Стремительно вырастают передо мной заиндевелые кусты боярышника, мчатся навстречу первые дома улиц. И вот я уже не птица, а снаряд. Сейчас я пробью коричневую стену сарая, дом и густой штакетник. Я распрямляюсь, резко бросаю тело вправо – и широкая, ровная улица распахивается мне навстречу.
Возле своего дома стоит бледная, закутанная в шаль Полинка, держится рукой в синей варежке за ограду и говорит:
– Здравствуй. Ты почему так долго не был? А я болела. Целую неделю.
…Я болею. Сижу на заборе маленького заводского стадиона и смотрю, как пожилые ферросплавщики играют в городки со строителями. Они пораздевались до маек, лица у них медные, а руки молочные, незагоревшие. Ферросплавщики расставляют ноги в широченных штанах, деловито щурятся и бьют с одного раза «бабку в окошке», «самолет» и «колодец».
– О! Но ведь это же Агарков! – раздается вдруг за моей спиной.
Я оборачиваюсь и вижу нашу немку Клару Ивановну Бер.
– Гутен таг, Клара Ивановна! – машинально здороваюсь я.
– Что вы здесь делаете? – с недоумением спрашивает немка.
– Болею.
– О-о! – И Клара Ивановна делает круглые глаза.
Вероятно, она решает, что я сошел с ума.
А рядом с нею почему-то стоит Полинка и беззвучно смеется, закинув голову.
…Полинка смеется и быстро-быстро крутит педали.
После поворота я обхожу ее и кричу:
– Ближе к бровке! Ближе! Смотри, как я!
Нас обгоняют МАЗы с абашевским углем. Они оглушительно ревут и, протягивая из-за наших плеч по два желтых луча, далеко впереди высвечивают дорогу. И вдруг у самого края ее – частые наплавы асфальта. Я не успеваю крикнуть. Меня начинает подбрасывать на седле, а руль рвется из рук. «Вот сейчас…» – успеваю подумать я и в этот момент слышу за спиной металлический треск…
Разорванным платком я перевязываю Полинке ссадину на колене. Совсем рядом белеет в темноте круглая, нежная нога. Можно прижаться к ней щекою. Нет, я только наклоняюсь чуть ниже. Еще совсем немножко. Вот если бы она погладила мне волосы. Почему она не погладит? Я так этого хочу!
…Мчится автобус, дребезжа стеклами. Пляшет под грустную мелодию неунывающий пластмассовый человек – Петрушка.
Наконец понял все и Алексеич.
Я вернулся с тем же автобусом и до утра прошлялся по городу. Сначала я все ходил по главному проспекту. Пока не разбрелись последние гуляющие. Тогда на пустом, ярко освещенном проспекте стало неуютно, и я свернул в первую боковую улицу. Я не помню, сколько прошел их за ночь, потому что сначала шагал без разбора, а потом стал высматривать тихие и узкие улицы. Такие, где редкие фонари с трудом пробивали переплетающуюся листву, а от одного желтого круга до другого тянулись прохладные тоннели. В тоннелях были особенно звонкие тротуары.
Иногда я садился на низенькие оградки и курил одну, вторую и третью папиросу. В одном таком месте я задремал и проснулся оттого, что надо мной стоял человек и просил спичку. Я дал ему прикурить.
Мужчина поежился и спросил:
– Прохладно?
– Не знаю, – ответил я. – По-моему, нет.
– Прохладно, прохладно, – сказал мужчина и ушел, спрятав руки в карманы.
Под утро я немного заблудился и вышел к институту с непривычной стороны. Я перелез через металлическую ограду. Верхние окна института плавились под солнцем. А низ его и весь сквер были еще в тени. На пустой аллее какие-то парни, показавшиеся мне необыкновенно высокими, старательно делали зарядку. С одной из скамеек поднялся Алексеич и шагнул мне навстречу.
– Ты где пропадал, дурной? – спросил Алексеич.
И по его лицу было видно, что он обо всем догадался или ему рассказали.
– Переведусь в другой институт, – сказал я. – Вот сдам последние и переведусь. Не могу я так больше.
– Ну и мысли тебе натощак приходят! – бодро сказал Алексеич. – На-ка вот расческу, распутай чупрыну и пошли шамать.
Совсем он не умеет притворяться, Алексеич. Будто я не вижу, как ему весело на самом деле. Я, конечно, пойду с ним. Наверняка он немало здесь просидел. Караулил меня, психа, переживал.
Мы пошли в самую раннюю на проспекте столовую. Еще минут пять ждали, пока откроется. За только что накрытыми столиками было пусто. Мы сели в уголок, к окну. Подошла молоденькая официантка с припухшими глазами. Видно, тоже совсем недавно прибежала на работу.
– Ну что, по стаканчику бы? – вопросительно посмотрел на меня Алексеич.
– Нельзя, – сурово сказала официантка. – Так рано не подаем.
Алексеич отвел ее в сторону и стал что-то шептать, показывая глазами в мою сторону.
Наверное, вид у меня был не очень жизнерадостный. Официантка сочувственно закивала головой и ушла за перегородку.
– Чего ты ей заливал? – спросил я вернувшегося Алексеича.
– Сказал, что бабушка твоя умерла, у которой ты с двух месяцев воспитывался. А мне тебя подготовить надо.
– Умерла бабушка, Алексеич! – усмехнулся я. – И готовить меня не надо. Я уже готов.
– Да ладно тебе, – сказал он. – Брось, честное слово.
Нам принесли по стакану красного вина и котлеты.
– Знаешь, Митя, – сказал Алексеич, когда мы выпили. – Если хочешь, я ее не одобряю. И его не одобряю. Но любовь я, Митя, одобряю. Мне объяснить трудно, я оратор плохой. Но ты поймешь, у тебя голова светлая. Ну вот помнишь, как ты нас отговаривал в связь поступать? Тогда у тебя слова нашлись, и все такое. И лицо у тебя горело, и красивый ты был. Мы ведь не пацаны, кое-что в жизни видели и все равно рты поразевали. А для нее у тебя нет слов. Ты же ее только воспитывал: туда не ступи, того не делай, в глубину не лезь. Как будто тебя пионерское звено в буксиры приставило. А ей, может, как раз в глубину хочется.
Так. Явление первое: Митя любит Полю, Алексеич умиляется, Женя чуть-чуть переживает. Явление второе: Поля любит Женю, Митя очень переживает, Алексеич ведет разъяснительную работу. Ради святого товарищества. Все как по нотам: сначала дружеское участие (расчеши волосики, утри нос), потом стакан вина для создания обстановки, наконец, душеспасительная беседа. Полный порядок. Любовь не картошка. Я уже понял.
– Понимаешь, в этом деле тоже опыт нужен. Я не о плохом. Не про то, чтобы знать, когда кому подол задирать надо. Как бы тебе объяснить? Ты на нее все переложил – пусть, мол, сама отличает настоящее чувство. А она, Митя, не рентгеновский аппарат.
Вот и поговорили! Ах какие они принципиальные, мои друзья. Режут правду-матку. Сначала один, теперь другой. Трудно им, но режут. А я-то идиот!
Мы шли в институт и молчали. Алексеич, наверное, потому, что не получилось душевного разговора. Чего же он ждал? Что я пожму ему руку и растроганно скажу: «Спасибо, чуткий друг, ты открыл мне глаза»?
Солнце выбралось уже из-за домов и успело нагреть асфальт. В главной аллее, где утром приседали физкультурники, сдвинув прямоугольником четыре скамейки, разместилась свита маленькой киевлянки. Сама она, забравшись с ногами на скамейку, читала им вслух учебник химии. Какой-то новый парень, длинный, в цветастой тюбетейке, видно, еще не прирученный, громко острил, нарушая идиллию.
На пустых и длинных, выбеленных солнцем ступенях сидела Полинка. Такая печальная и такая красивая, что у меня комок подступил к горлу. «Для нее у тебя нет слов…» Вот подойти сейчас, взять за руки и… самые нежные, самые непридуманные…
Полинка подняла на нас глаза и сказала тихо:
– Женька провалил математику. Только что.
Алексеич молча опустился рядом с нею.
– Он в обратных функциях плавал, – сказал я. – Всегда. Я ему говорил.
Алексеич поднял со ступеньки корочку засохшего раствора, переломил ее, потер в пальцах и сказал:
– Правильно, Митя, плавал. А ты говорил. Он за прошлый год в электролизном цехе восемь рацпредложений внес. Заодно они с главным технологом авторское свидетельство получили. Это его прямые функции были. Только они в аттестат не записаны. А тригонометрией он, Митя, занимался с двадцати чет