Рассказы о прежней жизни — страница 24 из 106

Вот какой была моя первая учительница.

И если бы я стал очень знаменитым, таким знаменитым, что мир захотел бы увидеть мой портрет, – я тоже разыскал бы Марью Ивановну и сфотографировался рядом с ней.

Чубчики и нулевки

В первый же день Марья Ивановна выстроила нас по росту и рассадила за партой в таком порядке, чтобы самые маленькие оказались впереди, а самые большие – сзади. Потом она осмотрела наши ручки, перья и велела назавтра всем принести одинаковые. Марья Ивановна сама раздобыла где-то штук восемь желтых бумажных мешков из-под глинозема, разрезала их на большие листы и сказала: пусть мамы выкроят вам одинаковые тетради – вот такие, как у меня. Она также наказала нам выстрогать по десять палочек для счета, и никто не получил поблажки: дескать, ты, Петя, принеси все десять, а тебе, Ваня, можно явиться только с тремя.

Словом, наконец-то мы сделались равными. После уличного произвола это просто был рай справедливости. Тем более, что учителей не волновало, сколько у кого из нас имеется старших братьев с железными кулаками.

Когда сосед мой Ванька Ямщиков вывел из терпения своим озорством даже добрейшую Марью Ивановну, в класс заявился рассерженный завуч, отнял у Ваньки сумку, нахлобучил ему на глаза шапку и вышиб за дверь хорошим подзатыльником.

Правда, в этот же день меня повстречал один из Ванькиных братьев – Колька.

– Кончились уроки? – спросил он, глядя вниз и ковыряя ботинком чудовищных размеров вмерзший в снег камешек.

– Ага.

– А сумка Ванькина где?

– В учительской, наверное, – простодушно ответил я.

– А ты почему ее не украл, сука?! – вскинул на меня желтые кошачьи глаза Колька.

Он сбил меня с ног и как следует напинал под бока своими могучими американскими ботинками.

Понятно, я не подозревал тогда о существовании закона единства и борьбы противоположностей.

Этот случай открыл мне глаза лишь на одну половину его: школа и улица находились в состоянии борьбы, на острие которой я случайно и оказался.

Но заблуждался не только я. Заблуждалась и Марья Ивановна. Она, видать, не догадывалась, насаждая равноправие, что подлая война уже разделила нас.

Скоро Марья Ивановна, я думаю, догадалась.

– Дети, – сказала она через несколько дней. – Кто знает какую-нибудь песенку?

– Я знаю! – подняла руку Нинка Фомина, черноглазая бесстрашная девчонка.

– Ну, спой нам, что ты знаешь.

Нинка вышла к доске, подбоченилась и запела:

Двенадцать часов пробило,

Чеснок идет домой,

А качински ребята

Кричат: «Чеснок, постой!..»

Два парня подскочили

И сбили его с ног,

Два острые кинжала

Вонзились в левый бок…

– Хватит, хватит! – замахала руками Марья Ивановна. – Это нехорошая песня, Нина… Может, ты другую знаешь?

Оказалось, что Нинка знает и другую.

– Тогда спой другую, – сказала Марья Ивановна.

Перебиты, поломаны крылья! —

взвыла Нинка, томно заводя глаза.

Марья Ивановна решила, наверное, что эта песня про наших героических летчиков-истребителей, и одобрительно кивнула головой.

Пока она кивала, Нинка проскочила вторую строчку и ударила с надрывом:

А-э кокаином – серебряной пылью —

А-э все дороги мне в жизнь замело!..

А вскоре удивительная история произошла с мальчиком Петей Свиньиным, или попросту – Свином, как его сразу же прозвали в классе.

Хотя многие из нас были переростками военного времени, Свин казался нам слишком взрослым. Он только ростом не вышел, был из тех «собачек», которые до старости остаются «щенками».

С неделю Свин мирно сидел в классе, поглядывая вокруг цепкими мужичьими глазками. Он, казалось, чего-то ждал. Может быть, решительных перемен в судьбе. И не дождался.

Тогда Свин поднялся прямо среди урока и вышел.

Дома, на пустом осеннем огороде, он построил шалаш из подсолнечных будыльев и картофельной ботвы, вернулся на другой день в школу, схватил за руку одну из девчонок – тоже переростка, толстуху, на голову выше себя ростом – и повел в свою хижину, чтобы зажить там самостоятельной трудовой жизнью.

Они уходили на глазах онемевшего от изумления класса – очень солидно и семейно. Впереди, ссутулившись, заложив руки за спину, шагал Свин. За ним, покорно опустив голову, брела его избранница.

– Свин повел Тайку жениться! – запоздало разнеслось по школе – и вспыхнула паника.

Срочно был отменен последний урок в старших классах. Отряд добровольцев численностью в двадцать пять штыков обложил огород мятежного Свина. Предводительствовал старшеклассниками единственный в школе мужчина, завуч Леопольд Кондратьевич.

Старшеклассники, не дыша, лежали за плетнями (имелись сведения, что Свин вооружен: накануне у него видели поджигу и четыре стреляных гильзы от противотанкового ружья). Леопольд Кондратьевич, перенеся длинную ногу через плетень, вел переговоры.

– Петя и Тая, выходите – вам ничего не будет! – лицемерно обещал завуч.

Возле дома, заслонясь рукой от низкого предзакатного солнышка, страдала мать Свина. Безногий калека-отец наблюдал за ходом операции с крыльца. Он сидел, подавшись корпусом вперед, забыв о цигарке, прилипшей к нижней губе, и время от времени возбужденно повторял:

– Эт-тот может!..

После получасовой осады Свин «выбросил белый флаг».

Набежавшие старшеклассники скрутили ему руки за спину и, взяв в каре, повели к родительскому крыльцу.

Отец, только что восхищавшийся Свином, деловито упрыгал в сени за солдатским ремнем.

Ремень ему, впрочем, употребить не пришлось. Преступление Свина было слишком велико, чтобы разрешить дело показательной поркой. Тут же, у крыльца, скорый полевой суд приговорил его к отлучению от школы.

Глупую Тайку с позором пригнали в учительскую, где она была подвергнута строжайшему допросу. Члены педсовета хотели знать: успели они со Свином пожениться или не успели?

Тайка плакала и все отрицала.

Отступились от нее после того, как сообразили: Тайка под словом «жениться» понимает такое положение, когда отец ходит на работу, а мать готовит ему обед.

Сготовить же обед Свину Тайка не успела.

В общем, равноправие мало-помалу начало давать трещины. Мы заметили это, когда некоторые мальчики вдруг поотращивали себе чубчики. Тогда же начал ломаться первоначальный порядок размещения в классе.

Чистенькие мальчики с челочками, хорошо, не по военному времени, одетые, стали потихоньку теснить с передних парт своих мелкорослых, но стриженных наголо одноклассников – теснить ближе к середине класса и даже к позорной «камчатке». Они сами охотно занимали первые ряды, да и учителям, казалось, приятнее было видеть рядом их чубчики и проборы, чем наши голые лбы.

– Сережа Фельцман! – говорила, к примеру, учительница, когда ей требовалось публично поконфузить какого-нибудь неряху. – Встань-ка, Сережа.

Сережа поднимался с передней парты, являя классу белобрысый затылок и розовые уши.

– Вот, дети, посмотрите на Сережу, – призывала нас учительница. – Какой опрятный мальчик! И рубашка на нем всегда выглаженная, и ногти подстрижены, и пуговицы пришиты. Надо всем брать пример с Сережи… А теперь, дети, посмотрите на Гену. Гена, встань… Ну что за вид у тебя! – страдала учительница. – Пугало огородное – и только!

Конечно, Сережу не следовало бы возводить в эталон. Кроме того, что одет он всегда был аккуратно, никаких других достоинств за ним не числилось. Но что попишешь: в то несытое время – когда каждую мелочь сверх скудных военных норм, начиная с окопных шпингалетов и кончая бумажными мешками из-под глинозёма, которые шли на тетради, раздобыть можно было лишь с помощью чьих-то руководящих папаш, – учителя наши не всегда были вольны в своем выборе. Иногда им только приходилось делать вид, что они пленили очередного неслуха, а на самом деле пленниками оказывались они.

Как-то я принес в школу маленький перочинный ножичек с надломленным лезвием, выменяв его у Васьки Багина на дальнобойную рогатку из противогазной резины и четыре рыболовных крючка. Конечно, мне захотелось опробовать ножичек, и я за две переменки вырезал на тыльной стороне крышки парты свое имя. Оставалось добавить первую букву фамилии – и труд мой на этом был бы завершен. Но тут меня выдала сидевшая сзади девчонка.

– А ну-ка, иди сюда! – позвала учительница.

В то время учила нас уже не Марья Ивановна, а Варвара Петровна, въедливая подозрительная женщина, с белыми тонкими губами и лицом, изрытым оспой. Эта Варвара Петровна за половину четверти сумела разложить класс: она заставляла нас шпионить друг за другом и гласно, торжественно, перед лицом притихших товарищей объявляла благодарности доносчикам.

Пока я стоял у доски под ее колючим взглядом, двое добровольцев из актива Варвары Петровны обшаривали мою парту и сумку. Ножика они не нашли – я успел спрягать его под поясок штанов.

Тогда учительница велела мне вывернуть карманы, – каковых оказалось один, – сама выдернула из брюк и потрясла за подол мою рубашку (ножичек при этом чудом удержался за пояском). Я шевелил животом – быстро втягивал его, напрягал и снова втягивал – моля бога, чтобы проклятый ножик провалился в штанину, а оттуда – в валенок. То ли Варвара Петровна заметила мои манипуляции, то ли просто опыт у нее был настолько богатый, но она сказала:

– Разувайся.

Я сел на пол, стащил валенки и, сгорая от стыда, начал разматывать свои рваные портянки, выкроенные из старого материнского платья в белый горошек…

Между тем оружие – и более грозное – не так уж редко появлялось в школе, и за ношение его преследовали не каждого.

Помню случай, когда Колька Ямщиков необдуманно бросил вызов школе. Он явился однажды к концу занятий, чтобы проучить нескольких четвероклассников, обидевших чем-то его нахального Ванечку.

Кольку погнали.