Потом – когда жизнь и годы научили пристальности и пришло понимание войны как вынужденного тяжелого труда, – я стал убеждать себя, что не имею права писать о боях, ранах, окопах: ведь сам я в тех окопах не сидел. Ну, да – я знал солдат. Помнил, как уходили они на фронт и как возвращались – увечные и калечные. Помнил их бесхитростные рассказы, их глаза, их плохо выскобленные подбородки, старенькие, белесые гимнастерки с одной медалькой, а то и без нее – именно таких вот, чернорабочих войны, поставляла на фронт улица моего детства. Я знал их, конечно, но… там с ними я не был.
А время шло. И в мире не становилось спокойнее. И росла цена не только тому большому, что совершил народ, но и тому малому, что сделал каждый.
И тяжелел груз на душе.
Теперь, мне кажется, я понимаю, о чем должен написать. Не о войне – о человеке на войне – о моем солдате, которого я все равно знаю лучше романистов и кинематографистов и о котором никто другой не расскажет.
Как бы надо рассказать о каждом!
Первый день
В этот же день его могло убить.
Впрочем, убить его могло гораздо раньше, когда еще стояли они на формировании. Могло убить… могли убить.
Сначала это была шальная пуля.
Как-то раз, под вечер, старшина отрядил трех человек за дровами для кухни: двух пареньков, только что прибывших из полковой школы, и его.
– Отец, – сказал старшина, – ты с конем обращаться умеешь? Будешь за старшего.
А он и был самым старшим во взводе – по возрасту: с четвертого года рождения. Ребята по восемнадцать – двадцать лет, годившиеся ему в сыновья, сразу стали звать его «батя», «отец», он охотно откликался, и скоро к нему это звание прочно приклеилось. Еще называли его «руцкай», но реже: когда понасмехаться хотели или строжились и домашнее «отец» уже не годилось. Это потому, что он про себя так любил повторять: «Я мужик простой, руцкай». (Слово «русский» он упорно коверкал и переучиться не мог, как с ним ни колотились.)
– Пилу я вам не даю, не понадобится, – сказал старшина. – Сарай на опушке леса видели разбитый? Там бревна сухие, как порох. Раскатаете по-быстрому, а пилить здесь будем, на месте.
Сарай находился километрах в двух, за лесом. Стоял он на невысоком взлобочке, среди редких деревьев. Это даже и не сарай был, а брошенный сруб нового дома – с пустыми оконными проемами и без крыши. И не разбитый, как показалось старшине, а недостроенный.
Они оставили лошадь в низинке, протоптали в снегу широкую полосу, чтобы скатывать бревна к саням, основательно перекурили под стенкой и, поплевав на руки, принялись за работу.
«Отгрызли» три верхних венца, кувыркнули бревна вниз, и отец скомандовал:
– Шабаш, ребята. И так все не заберем. Второй раз ехать придется.
Опять они закурили, теперь не присаживаясь, стоя. Да и не закурили еще, отец только успел протянуть ребятам кисет – как вдруг что-то зацокало по срубу: цок-цок-цок!.. И опять: цок-цок-цок!.. А потом запосвистывало в оконные проемы, отрывая от бревен взвизгивающие щепки.
Сержанты замерли, раскрылатив руки.
– Вроде стреляют, батя? – не поворачивая головы, шепотом спросил один.
– Похоже, стреляют, – согласился отец и шагнул за сруб, словно хотел глянуть, кто это там балует.
В тот же миг невидимая сила вырвала у него из рук топор, а один из сержантов схватился за щеку и, приседая, тонко крикнул: «Мама!»
– Бросай все! – всполошился отец. – Постреляют, как курей!..
Впервые он узнал тогда, что смерть может так вот обыденно ходить рядом и не караулить даже тебя специально, а просто шнырять около – невидимая и оттого вроде не страшная. И может она, не глядя, зацепить тебя, если даже сам ты в этот момент ни на кого не замахиваешься…
В другой раз его чуть не застрелил незнакомый капитан, оказавшийся на учениях. Кто он был такой, откуда – отец не знал.
Случилось это в тот день, когда им впервые дали в руки боевые гранаты. Кидать гранату надо было из окопчика, по грудь отрытого в снегу. Не очень удобная получалась позиция, но отец не волновался: кидать он умел. До этого тренировались они с березовыми болванками, подогнанными по весу под боевые гранаты, – и его болванки летели дальше всех. У него свой способ был: он не напрягал руку, а посылал ее вперед расслабленно и резко, словно бич раскручивал. Рука с зажатой гранатой, получалось, сама уже летела, готовая выдернуться из плеча. Но в последний момент он раскрывал ладонь – и граната, кувыркаясь, взмывала вверх.
Молодежь на учениях его подзадоривала:
– Вот батя щас запузырит дак запузырит! Ну-ка, батя, покажи класс.
И он запузыривал. Однажды чуть не зашиб до смерти своего земляка, экспедитора ОРСа «Алюминьстроя» Филимонова.
Солдаты разбились на две кучки и перекидывали болванки друг дружке. Одни покидают, другие подберут – и обратно. Филимонов не досчитал одной гранаты (она еще была в руках отца), первым кинулся собирать попадавшие. Отец почувствовал, что болванка летит в Филимонова, успел крикнуть: «Берегись!» Лучше бы не кричал, тогда Филимонова всего-навсего огрело бы по спине. А он крикнул – Филимонов разогнулся, – и болванка угадала ему промеж глаз.
Отцу за этот случай ничего не было. Только лейтенант Козлов без улыбки сказал:
– Эй, руцкай! Ты, видать, диверсант. Ты что мне солдат из строя выводишь?
Вечером в землянку к отцу зашел Филимонов. Правая бровь у него была рассечена, глаз закрывал черно-синий кровоподтек.
– Эх, руцкай, руцкай! – сказал он. – Что ж ты мне глаз не выбил?
– Во! – изумился отец. – Подставься другой раз – я его тебе выхлестну.
Он думал, Филимонов шутит.
Но Филимонов не шутил.
– Что ж ты мне глаз не выбил? – тоскливо повторял он. – Ведь чуток бы только тебе в сторону взять… ехал бы я сейчас домой.
Отец тогда подивился: вот люди, а! глаза собственного ему не жалко.
А через несколько дней шел он по лесу. Оттепель была, капало с деревьев, снег лежал рыхлый, ноздреватый. Возле старого блиндажа отец увидел автоматчика.
– Сторожишь кого, что ли? – поинтересовался он.
– Проходи, – недружелюбно сказал автоматчик. – Проходи – не положено.
Но потом сам окликнул отца:
– Эй, дядя! Закурить есть?
– Я тебе скручу, – заторопился польщенный отец. – Я скручу – ты стой.
Автоматчик затянулся табачком и, опасливо глянув по сторонам, сообщил:
– Самострела караулю.
– Ну! Кто ж такой?
Автоматчик повел глазами в сторону блиндажа.
Отец наклонился, заглянул.
Там, по колено в набежавшей талой воде, с забинтованной рукой стоял бледный Филимонов.
– Батя! – сказал он, увидев отца. – Вот оно как, батя. – И, сморщившись, беззвучно заплакал.
– Неужели сам? – шепотом спросил отец у автоматчика.
– Сам, курва, – ответил тот.
– Так вить… это… не фронт же здесь. Кто поверит? Дождался бы до боев, выставил руку за бруствер – стреляй меня.
– А ну, иди! – снова застрожился автоматчик. – Ишь ты… специалист! Иди – выставься!
– Дак я так, – сробел отец, – к примеру…
Кидал отец однажды и боевую гранату. Да еще противотанковую.
Как-то после ужина зашел он в кусточки по нужде, а когда наладился обратно, попались ему навстречу два молоденьких лейтенанта.
– Гляди, Слава, – рекордсмен, – негромко сказал один.
Второй, беленький, тонкий паренек, обратился к отцу:
– Папаша, гранату кинуть сумеешь? – И показал гранату, противотанковую.
– Так точно – сумею! – ответил отец (он любил эти сдвоенные военные слова – «так точно», «никак нет»).
– А не забоишься? – усомнился лейтенант.
– Никак нет, не забоюсь!
– Ну, держи.
Отец выдернул чеку, сказал:
– Спрячьтесь за дерево, товарищи командиры. – И, размахнувшись, швырнул гранату в обтаявшее по краям болотце. Граната пробила тонкий ледок, нутряно рявкнула в болоте – взметнулась вверх ряска, черная вода, грязь.
– Сила! – восхищенно сказал беленький. Но потом спохватился и начальственно похвалил отца: – Молодец, солдат! Вот так и действуй.
Словом, первую «официальную» гранату он принял спокойно. Дождался команды, сильно замахнулся, откидываясь корпусом назад…
И не сразу понял, что случилось.
А случилось невероятное: граната при замахе вырвалась у него из руки и полетела назад.
– Ложись! – дико закричали позади, там, где кучкой стояли командиры.
Грохнул взрыв, мелкие комочки земли застучали по шапке, по плечам – и тихо сделалось.
Тихо-тихо.
«Все! – сказал себе отец. – Побил людей». У него потемнело в глазах, и он медленно начал сползать на дно окопа.
Потом раздался топот многих ног и крики, показавшиеся ему далекими, доносившимися словно из тумана:
– Кто?! Кто кинул?!
– Где?.. Этот?
– Ах ты, в три бога!..
Несколько рук выдернули его из окопа, ударили по шее – раз, два! – он сломался пополам, потерял шапку; но тут же, схватив за шиворот, его встряхнули, выпрямили – и близко прорезалось из пелены, застилавшей глаза, лицо этого чужого капитана – бледное, с выпученными глазами и распахнутым черным ртом.
– Застрелю, бандит! – кричал капитан, тыча ему в подбородок пистолетом – так, что голова у отца моталась. – Становись к дереву! Пад-лю-ка!
Отец ударился лопатками о дерево и снова осел, мешком повалился на бок…
Страшное это дело долго потом вспоминалось отцу – и всякий раз он зажмуривал глаза и до боли сдавливал рукой лицо. Шутка ли: своих чуть не перебил, не перекалечил. Слава богу, граната полетела не прямо в командиров, а в сторону, никого не зацепило осколком. А получись такое, вряд ли другим офицерам удалось бы отбить отца у капитана.
Но все же это пока была не война. И отец не то чтобы думал (он не раздумывал о таких вещах), а как-то нутряно верил: здесь еще не убьет, не должно. И когда, в тот первый раз, застучали по срубу пули, он – хотя и кричал: «Бросай всё!.. Перестреляют!» – не страх испытывал, а скорее досаду. Так досадуют мужики, когда внезапный дождик мешает закончить работу: дометать, к примеру, стог сена. Торопятся они, чертыхаются, поглядывая на зачерневшую тучу, а потом, пригибаясь, бегут к шалашам – не промочило бы насквозь.