Им овладела спокойная, холодная злость. Он стрелял, отбивал лопаткой затвор, вынимал из кармана ватника следующий патрон… И как во время какой-нибудь сосредоточенной, долгой работы, через голову его текли мысли – не в виде слов текли, а в виде разных смутных соображений, догадок и картин.
…Да где же эти чертовы «катюши», которые по своим вчера резанули? Где они, у пса под хвостом?.. Сидят, поди, тоже по брюхо в грязи, кукуют. Эхма!..
…Вот бы сейчас оптический прицел, а? Вот бы сейчас-то…
…Нет, не то, не так объяснил Валерию. Про баню-то… Не должны воевать молодые – вот что надо было сказать. Такие, как Валерий, как парнишечка этот, с пэтээром, как другие, которые «мама» кричат при разрывах (он сам слышал), – не должны… Воевать надо мужикам пожившим – таким, как он, как покойный Лизунов, как сержант Черный… у которых руки потрескались от работы и кости закаменели… которые уже нахлебались в жизни всякого, навкалывались досыта, наголодали и выпили свое… и детей нарожали… Такой мужик, если даже увечным вернется, без ноги или без руки, все равно мужик, а не обрубок. И для работы он мужик, и для жены своей – тоже… А эти… когда он пацан еще и щеки, как у девахи, а сам-то девку не трогал ни разу и от работы не падал как мертвый, а уже обрубленный, калечный – стыдно смотреть на него, стыдно!..
Он стрелял, сцепив зубы. Рука его была твердой. Иногда какая-нибудь фигурка падала, кувыркалась. От его пули, от чужой ли…
Он стрелял.
Пятый день
Утром отец вылез из блиндажа на белый свет. В эту ночь остаткам их взвода достался блиндаж, просторный, хорошо оборудованный, со столом и нарами. Похоже, здесь раньше командный пункт располагался: в сторону леса смотрело узкое и длинное окно – наблюдательная щель. И кой-какие вещи, брошенные немцами, подтверждали это. Отец, например, подобрал вроде как игрушечный чемоданчик коричневой кожи, внутри которого лежали мыльница, помазок, безопасная бритва, и в крышку вделано было зеркальце. В общем, ночевали в тепле… Щель завесили плащ-палаткой – так что и не дуло.
Отец вылез и увидел, что белый свет и правда белый. Густой, как молоко, туман закрыл землю – ничего не видать было в пяти шагах.
С той стороны нервно постреливали. Для острастки. Боялись: вдруг наши подползут скрытно. Опять пускали ракеты. Но ракеты не пробивали белизну. Слышно было только, как они шипят.
А наши молчали. Совсем непонятная, сиротливая сделалась война. Еще вчера вечером прополз слух, что командиров всех поубивало. Собрались они вроде в тот самый, отдельно стоящий сарай, посоветоваться, как дальше быть, а «тигр»-то вылезший, когда ударил прямой наводкой по сараю – вот тогда их всех там и накрыло.
Отцу слух казался нелепым. На кой ляд им было в сарай забиваться, когда посоветоваться и здесь можно, вон хоть в блиндаже. Но командиров не было видно – факт. Никто не велел со вчерашнего вечера ни вперед бежать, ни назад отходить. Что хочешь, то и делай.
А хотелось есть. Вместе с прочей колесной техникой застряла где-то кухня, третьи сутки мужики жили без горячего. Уже и сухари из НЗ догрызли, а кухни все не было. Прямо кишки спеклись. Хорошо хоть курево еще держалось кой у кого. Однако и курить на тощий желудок было тошно. Казалось, все внутри взрывоопасно. Вот плюнешь сейчас – снег насквозь прожжешь. Отец и плюнул. Коричневый тягучий плевок прожег – не снег, конечно, туман, белесость.
И тут слабенький, чуть заметный потянул ветерок. И отец вдруг почувствовал: пахнет… печеной картошкой пахнет! Он зашевелил ноздрями: откуда бы ей здесь взяться, картошке-то? печеной?.. Но пахло явственно, наносило вроде бы со стороны деревни. До деревни, однако, далековато. Если там какой любитель и печет, отсюда не учуешь. Значит, ближе… Где, что горело?.. Сарай вчера горел… ничейный – вот что!..
Так он соображал, а сам уже двигался машинально. Сначала вдоль траншеи, потом выкарабкался наверх, пошел полем, примерно определив направление. Летали в тумане где-то редкие пули. Отцу они казались нестрашными. Он все время как будто внутри электрической лампочки находился. Есть такие лампочки – белые, непрозрачные. Только стенки у этой лампочки были толстыми, ватными и, верилось, непробиваемыми. Отец все-таки ложился, когда начинали стрелять. Не бухался с размаху, а спокойно ложился и ждал тишины. А как стихало, поднимался и снова шел, крался, пригибаясь невольно (успела уже выработаться привычка).
Сарай возник в тумане неожиданно, большим темным пятном. Отец осторожно просунулся вовнутрь, осмотрелся. Стены у сарая оказались кирпичными, потому и уцелели, а крыша, стропила, потолок – все это прогорело и обрушилось. Рухнуло прямо на ворох картошки, сваленной в углу.
Отец разломил одну картошину: она была еще горяченькая.
«Хоть в рубахе, да притащу ребятам, – решил он. – А самому здесь надо наедаться».
Он подсел к этой куче, достал из гимнастерки соль, завернутую в тряпочку. Первые четыре штуки навернул прямо с корками. Обдует маленько, в соль помакнет – и в рот. Потом уж стал разламывать, выедать чистую серединку, а корки, черные, затвердевшие, бросал.
Котелок отец оставил в блиндаже, никакой другой посудины у него не было. Он потуже затянул ремень на ватнике, напихал картошки за пазуху. Вошло немного, а все равно он округлился, как голубь-дутыш. Ложиться на землю ему теперь стало неспособно, потому на обратном пути он только присаживался на корточки – все, мол, пониже. Один раз, когда немецкий пулемет долго не унимался, перевернулся на спину и полежал так, выставив вверх свои бугристые «титьки». Картошка приятно согревала грудь. «Еще бы снизу потеплее – и лежи-полеживай», – мелькнула несерьезная мысль.
Ребята умяли его добычу в момент. Да там и досталось-то… по две-три штуки на брата. Проглотили, в общем, а глаза у всех голодные.
– И много там ее? – стали спрашивать.
– Да тонны две, не меньше! – сам удивляясь, ответил отец. К нему только сейчас пришло возбуждение. – Ей-бо! Тонны две, и вся печеная! Веришь – нет, как специально кто испек!
– Ну, батя, молодец! – похвалили его. – Мы тут сидим, пухнем, а он гляди-ко!.. Вот это дак батя! Вот орел!..
Отец загордился.
– А вы что думали?.. Вы думали, батя так… пень ржавый!
Тут его и подловили:
– Слушай, батя, смотайся еще разок, а? Ты дорожку протоптал, знаешь, где что. Только возьми мешок, а то за пазухой неудобно. – И уже суют ему мешок: какой-то проворный успел свои пожитки из него вытряхнуть прямо на пол.
Отец и рот открыл. Дохвастался, дурак! Добрехался!
Но ребята смотрели вроде серьезно, не смеялись. Похоже, они его и не подлавливали, а хвалили вполне уважительно. И простодушно верили: батя, если пойдет, – так принесет. А на другого кого надежды мало.
«А, рыскну, – решил он. – Пока туман лежит».
…Когда он второй раз подобрался к сараю, ветер заметно усилился. Крепенько уже потягивал, рвал туман на клочья, делал в нем промоины. Отец не подумал сразу про то, что светлее станет, опаснее. Ветер дул теперь в сторону немцев, и ему другое пришло в голову, смешно подумалось: «Вот учуют сейчас и придут». Хотя он знал, конечно: никто не придет. Они там не голодные. С утра, поди, натрескались своего шпига, кофию напились.
И вот надо же такому случиться – наворожил! Не успел нагрести мешок, как вдруг услышал: идет кто-то, крадется вдоль стены. Отец присел за кучу обломков. Да не присел – встал на четвереньки, как бобик. Лучше бы вовсе залечь, но тогда ничего не увидишь. А так можно в щелки наблюдать.
Вошел немец. Здоровенный бугай. Или, может, он отцу снизу таким высоким и здоровым показался. Ряшка у него, по крайней мере, была – хоть поросят бей.
Немец огляделся, точь-в-точь как сам отец, когда первый раз сюда проник, присел возле картошки на корточки, достал ножичек. Ел культурно, выскребал черную, горелую корку до желтизны. Сразу видно было: не с голодухи человек, в охотку балуется. Очистив картошку, он клал ее в рот, чуть откидывал назад голову и, сладко жмурясь, неторопливо жевал.
«Навек бы тебе зажмуриться! – нервничал отец. – Стрельнуть его разве?..» Но стрелять было нельзя. Если открыть тут стрельбу – тогда уж не до картошки, тогда дай бог ноги.
Немец, выбирая картошку, которая получше, развернулся к отцу боком. Потом – спиной. Зад у него оказался… как у кормленой бабы. Того гляди, штаны треснут. Отца взяла злость: «Такую ж… наел, и еще картошки ему, падлюке!» Он нащупал рукой обломок толстого бруса, потянул тихонько к себе – и в животе у него захолодело. Тогда, не давая холодному червячку этому разрастись, он прыгнул через обломки и с маху огрел немца по голове.
А немец вдруг встал. Ему бы ткнуться носом в картошку, а он встал. И повернулся к отцу. Глаза у него были пьяные. Отец, попятясь, ударил еще раз. И еще. После третьего удара переломился брус. Немец не падал. Глаза у него вовсе закатились, рот покривило на сторону, он мычал, но не падал.
«Да что же это, мать честная!..» – чуть не заплакал отец. Он метнул глазами по сторонам – чего бы еще ухватить? Про то, что есть автомат и можно ударить прикладом, даже не вспомнил. И тут немец наконец-то брякнулся. Плашмя. И ноги разбросил.
Отец попытался было досыпать в мешок картошки, не разбирая уже, которая испеклась, а которая вполсыра, – и не смог. Руки не слушались – прыгали. Больше всего он боялся, как бы немец не очухался, не зашевелился. Тогда что? Горло ему резать?.. Как поросенку?..
Он выскочил из сарая, забыв приладить мешок за спину. Тащил его волоком, одной рукой. Бежал он из-за этого неловко – боком. Стреляли – отец слышал и не слышал. Пока не увидел, как очередь продырявила мешок, и не догадался: «Да ведь это же по мне!» Он упал и пополз. Ползти тоже было неудобно. Отец просовывался вперед метра на два, подтягивал за лямку свой раненый мешок, отлеживался и снова скребся.
Совсем немного осталось до своих, когда отца вдруг словно горячим прутиком вдоль поясницы стегануло.
Он подождал, затаившись. Поясница горела, но боли не было. Попытался ползти дальше и вдруг почувствовал: выползает из штанов. Из тяжелых, намокших ватных стеганок. Это было неестественно и дико.