Рассказы о прежней жизни — страница 42 из 106

– Есть, – сказал Витюша, и чистые голубые глаза его отчего-то потемнели. – Есть, чтоб ей сгореть и развеяться по ветру! Не дачку я себе завёл, а тачку!

И Витюша с неожиданной болью заговорил о том, что проклятая дача превратила его в каторжника, в галерного раба, во вьючное животное, что только последние кретины могут променять волю с её облаками, лесами, перекатами, дебрями на фанерную клетку в десять квадратных метров и четыре сотки грязи, утыканной дурацкой клубникой.

– Ну нет, – сказал пожилой редактор Игнатьич, оторвавшись от рукописи, над которой он регулярно спал после обеда. – Нет, ты это… зря. Вот я вчера шесть хвостов вытащил. На манную кашу. Вот таких вот… – Игнатьич поискал глазами предмет подлиннее, не нашёл и поднял вверх шариковую ручку. – Во!

– Чьих хвостов? – нервно спросил сбитый с толку Витюша.

– Подлещики, – объяснил Игнатьич. – Не крупные, правда. Но ровненькие – один к одному.

– Что, разве и рыба есть? – насторожился я.

Игнатьич сказал, что рыбы, вообще-то, нет. В принципе. Но он ловит. У него рецепт прикорма имеется, который он не хотел бы разглашать. Однако если я действительно интересуюсь рыбалкой, то он готов – тут честный Игнатьич покраснел, сделал паузу и, вздохнув, мужественно закончил – готов поделиться… прикормом, не открывая всё-таки рецепта.

– Дача – это хорошо, – вмешался в разговор старший редактор Пухов. – На даче душой отдыхаешь. Я иногда сяду там – и сижу, сижу. Просто так, знаете. Сижу, сижу…

– А потом ляжешь – и лежишь, лежишь, – съехидничал Витюша.

Пухов не удостоил его вниманием.

– Нет, правда, – сказал он, обращаясь к нам с Игнатьичем. – Вынесу на улицу кресло, сяду – и сижу, сижу.

– Сидишь – думаешь? – спросил я.

– Нет! – радостно улыбнулся Пухов. – Ни грамма! В том-то и дело.

– И получается?

– Ххо! – сказал Пухов. – Ещё как!

Эта деталь, признаться, заинтересовала меня больше всего. Даже больше Игнатьичевых подлещиков. Отыскать местечко, где ни о чём не думается, было моей давнишней мечтой. Только мне казалось, что средь шумного бала нашей жизни таких местечек вовсе не существует. Думалось отчего-то везде: на работе, дома, в гостях, ресторане, автобусе, на стадионе, на пляже. Особенно люто думалось по выходным и праздничным дням, специально, казалось бы, предназначенным для отдыха и бездумья.

Счастливчик Пухов отыскал, выходит, заветное местечко, где можно не думать…

Услышав про это, я несколько подобрел к навязываемой мне даче и… тут же принялся думать, как буду сидеть там когда-нибудь и блаженно ни о чём не думать.

До блаженства, впрочем, было ещё далеко.

– Слышал, покупаете дачу? – спросил меня на следующий день главный редактор, когда я зашёл к нему по какому-то делу. Спросил с раскрытостью и дружелюбием, сразу как-то уравнявшим нас: его – владельца гасиенды и меня – будущего хозяина ранчо. Были в его тоне интерес, уважение, и я вдруг почувствовал себя легко и раскованно – этаким преуспевающим молодым бизнесменом, принятым в круг солидных, обеспеченных людей.

– Да вот, приходится, – весело ответил я. – Приходится… думать. Жена, видите ли, одержима страстью к огородничеству.

– О, эти жёны! – понимающе усмехнулся главный.

Он усмехнулся с таким видом и таким тоном произнес: «О, эти жёны», – что я снова ощутил себя этаким Онассисом, не заведшим дачу лишь потому, что у жены до сих пор были разные другие капризы – яхты, заграничные путешествия и так далее. А вот теперь ей потребовалась дача.

– Кстати, хотел с вами посоветоваться, – неожиданно для себя соврал я. – Может, порекомендуете что-нибудь?

Главный редактор задумался, красиво приподняв брови.

– Единственно, что могу посоветовать сразу, – сказал он, – не покупайте летний домик. Конечно, он обойдется вам дёшево, тысячи в две с половиной – в три, но ведь вы знаете наш климат.

– Ещё бы, – поддакнул я.

– Летний домик – это нерентабельно. – Он снова задумался, теперь опустив брови. – Кажется, я смогу вам помочь. Недалеко от нас продаётся дача. Половина рубленого дома, в двух плоскостях, четыре комнаты, общая площадь метров пятьдесят. Просят за неё пять с половиной тысяч. За пять, я думаю, отдадут. Вот только – соседи… Вернее, соседка. Вторую половину занимает вдова драматурга Бубнова. Такой, знаете, неувядаемый божий одуванчик. Заговорит она вас до умопомрачения… Слушайте! – оживился главный. – А зачем вам половина дома?

– Да. Зачем? – сказал я.

– Покупайте уж сразу целый. Вот профессор Мышатников, я слышал, собирается продавать свой дом. Шесть комнат, веранда по периметру типа галереи, с зимним садом. Два камина – на первом и втором этаже. И всего – четырнадцать тысяч.

– Фундамент каменный? – уточнил я.

– Шлакоблочный, – сказал редактор.

Так мы сидели с ним, вели приятный деловой разговор, легко перебрасывали туда-сюда тысячи, как два концессионера или два директора банка, – и только в коридоре я вспомнил, что четырнадцать тысяч – ведь это моя зарплата лет за семь-восемь, без вычета подоходного налога. Не мог не знать об этом и главный редактор. И тем не менее он не шутил, рекомендуя мне особняки с каминами. Да и сам я выслушивал его серьёзно, не остановил, не извинился: простите, мол, вы меня не за того принимаете.

Несомненно, с нами происходило что-то странное.

Хотя с другой стороны… Главный редактор ведь тоже был не миллионером. Получал он ненамного больше моего, а дачу всё-таки имел. Да ещё какую! Не знаю, сколько он вложил в неё когда-то, но если сейчас я вздумал бы её купить, то вряд ли она обошлась мне дешевле профессорской. Снова получалась нелепица.

Обо всём этом я подумал, выйдя из кабинета главного редактора. Но подумал как-то мимолётно, не всерьёз, поймал себя на том, что даже насвистываю беззвучно, словно аккомпанируя своим скачущим мыслям… Мною всё ещё владело приподнятое настроение, возникшее после нашей солидной, красиво-небрежной беседы – беседы двух уверенных в себе, не мелочащихся джентльменов.

Забеспокоился я позже, когда через несколько дней докладывал на семейном совете о результатах предварительной разведки.

Совет проходил в квартире родителей жены.

Тёща, дымя сигаретой, раскладывала пасьянс.

Только что принявшая ванну свояченица сушила феном волосы.

Свояк, утонув в кресле по самую лысину, читал детектив и одновременно смотрел телевизор.

Жена, достав из сумочки вязанье, считала петли.

Я, развернув записную книжку, называл им место расположения дачи, площадь её, этажность, материал и цену. Оттого, что мне приходилось перекрикивать телевизор и фен, всё это здорово походило на аукцион. «Пять с половиной тысяч! – выкрикивал я. – Семь! Одиннадцать!..»

Удивительно!.. Никто из них не ахнул, не вздрогнул, не побледнел! Свояченица не выронила фен, жена не сбилась со счёта, а у тёщи сошёлся пасьянс, о чём она радостно нас и оповестила. Ну, положим, тёща могла заблуждаться насчёт моих сбережений. Но жене-то была известна мизерность их. Между тем она лишь дважды спросила, не отрывая глаз от вязанья: «А речка там есть?» Теперь ей, оказывается, кроме грядки, требовалась ещё и речка.

Две дачи мы забраковали из-за отсутствия поблизости речки, одну – за дальность расстояния и ещё одну – за неэлектрифицированность округи. Из-за непосильной цены мы не забраковали ни одной.

Я сидел за ужином и украдкой разглядывал своих близких, гадая – кто же из них подпольный Корейко. Да нет же! – не было среди них богачей.

Расходились мы поздно. Свояк и свояченица шли впереди, мы с женой – следом: до ближайшей остановки троллейбуса нам было по пути. То ли соболиная, то ли норковая шапка свояченицы вспыхивала искрами в свете фонарей.

– Зинуха! – окликнул я её. – Сколько стоит твоя шапка?

– Двести восемьдесят, а что? – рассеянно ответила Зинуха.

Я вдруг успокоился. Я поверил, что куплю дачу. Неизвестно пока – на какие шиши, но куплю непременно.

Великий экономический парадокс творился с нами и вокруг нас. Простые советские клерки шагали в замшевых пиджаках, в дублёнках и американских джинсах. Рядовые инженеры с месячным окладом в сто семьдесят рублей ехали в семитысячных «жигулях» на двенадцатитысячные дачи. И моя свояченица Зинуха, скромный зубной техник, несла на красивой, легкомысленной голове без малого трехсотрублевую шапку. Вместе же с шубой, сапогами, кольцами и французским бельём она стоила никак не меньше полутора тысяч…


Подходящая дача – и недорогая – свалилась на меня внезапно. С владельцем её, фотокорреспондентом вечерней газеты Савелием Прыгловым, корчившим несусветно печальную рожу (так ему, дескать, не хотелось расставаться со своей недвижимостью), познакомил меня Витюша.

В первое же воскресенье мы с Прыгловым отправились смотреть дачу.

Близилась весна. На укатанной улице имени Дарвина в деревне Верхние Пискуны снег почернел, сделался дыроватым и ломким. Возле дощатых калиток грелись на солнцепёке старухи и собаки. А за деревней, на дачной дороге в глаза нам ударила высокогорная белизна. Здесь было безветренно, тепло, хотелось снять с себя одежду и, не теряя времени, подставить плечи нежному мартовскому ультрафиолету. Хотелось петь, дурачиться, кидаться снежками. Думать же – я вспомнил Пухова – не хотелось вовсе. Ни о чём.

Но мешал Савелий. Забегая вперёд и пятясь задом, он рассказывал мне историю своего грехопадения, из-за которого вынужден теперь продавать дачу. Глаза его слезились от яркого солнца, и потому история казалась очень печальной, а сам Прыглов – незаслуженно притесняемым человеком, страдальцем и жертвой.

Дело в том, что Савелий Прыглов проштрафился. Проще говоря, угодил в вытрезвитель. В вытрезвителе его обработали по науке, подержали, сколько положено, и прислали в редакцию бумагу – с позорящим рисунком и требованием обсудить на коллективе. В редакции, конечно, могли бы эту историю зашпаклевать. Зашпаклевать, замазать, спустить на тормозах. Но не захотели. Из принципиальных соображений. Ибо сами вели с этим злом неустанную борьбу, выжигали, как говорится, калёным железом. И даже – буквально накануне прокола, случившегося с Прыгловым, – опубликовали в номере подвальную статью: «Зелёному змию – чёрную жизнь!»