Рассказы о прежней жизни — страница 54 из 106

Всё – от рубероида на крыше до прозябающего в земле бледного хвостика морковки.

Но сзади меня подталкивает жена, выметающая из комнаты мусор:

– Что встал-то?! Встанет, ей-богу!.. И так не повернуться!

А сбоку, от летней кухоньки окликает тесть.

– Мечтаем?! – бодро кричит он. – Мечтаем-загораем!.. А может, размяться хочешь?

Тесть сооружает водоразборную колонку – неделю уже забивает в землю трубы здоровенной, килограммов на сорок, железякой. Я как-то расхрабрился, стукнул пару раз, а потом полчаса ловил ртом воздух. И жена причитала надо мной:

– Ну куда ты суёшься, горе? С папой, что ли, хочешь сравняться? Так в папу таких, как ты, четверо войдёт…

Нет, не приходит ко мне это блаженное ощущение.

Может, потому, что нас много? И каждый чем-то владеет, что-то опекает и обихаживает.

Вот, например, удочки мои. И одна из ракеток для бадминтона считается моей (я специально для себя обмотал рукоятку изолентой, чтобы потолще было). И пишущая машинка, которую я, непонятно зачем, таскаю сюда каждую субботу, тоже моя.

А верстак принадлежит тестю. Грядки – жене. Песочница и качели – дочке. Про домик и слов нет. В домике я только переодеваюсь, как в пляжной кабинке, да на ночь мне ставят там раскладушку.

Зато во мне начинает вызревать какое-то деревенское, общинное чувство нашего. Раньше я знал: квартира – моя, а лестничная площадка ничейная. Мусоропровод уже вовсе чужой – и в него можно запихать старый валенок. То есть мусоропровод был общественным, а значит, и моим тоже, но вспоминалось это лишь тогда и тогда охватывал гражданский гнев, когда кто-нибудь из соседей запихивал-таки в него валенок.

И уж совсем я не мог вообразить, как ни напрягался, что мои – трансформаторная будка во дворе с нелюбезной надписью «Не влезай – убьёт!», универсам, расположенный напротив, завод «Станкогидропресс» и проходящая рядом с домом Транссибирская магистраль. Хотя забавно, наверное, было бы в том же, скажем, универсаме строго прикрикнуть на продавщицу: «Что это вы мне подаете незавернутую селёдку… в моем-то магазине!»

А теперь вот появился клочок земли, за который у меня – как ни странно – болит душа. Нет, не за четыре сотки, принадлежащие лично мне, а за весь кооператив, с его угодьями и неугодьями, с тропинками и переулками, оградками из штакетника и телефонной будкой.

Сильнее же всего душа болит за протоку.

Кооператив наш стоит на протоке Оби, точнее – на её затоке. Собственно, затекает вода в наш тупичок только весной, а летом водоёмчик мелеет, горло его зарастает травой, заиливается – и он превращается в старицу. От всей великой Оби нам досталась узкая полосочка в триста метров длиной, да и та под угрозой. Свояк мой, суровый человек, связанный по работе с водными изысканиями, говорит, что на планах ближайшего будущего протока не значится. Она ещё жива, ещё поит клубнику и смородину, ещё бултыхаются в ней ребятишки и греются на её берегах пенсионеры, а «Гипроречтранс» уже списал её со счетов.

– Не будьте идиотами, – жёстко говорит свояк, привыкший оперировать масштабными словами: «фарватер», «стрежень», «урез». – Никто не пригонит сюда земснаряд – углублять вашу жалкую лужу. Поважнее есть задачи.

– А если нанять? – упорствую я. – Сброситься и нанять.

– Сброситься можно, – пожимает плечами свояк. – Продать всем дачи – и сброситься. Как раз хватит.

Но мы не хотим верить в такую обидную перспективу, и на железных воротах нашего кооператива висит поэтому объявление:

«В протоке запрещается:

стирать бельё, мыться с мылом, купать собак».

Раньше имелась на берегу ещё фанерка с надписью: «Просьба не использовать протоку вместо туалета». Но зампредседателя кооператива товарищ Карачаров, бывшая вторая валторна симфонического оркестра, собственноручно фанерку убрал. Неудобно вроде, – объяснил товарищ Карачаров, – напоминать людям о таких крайних вещах.

В общем, мы лелеем свою протоку, а она в благодарность воспитывает нас. Маленькая, ненадёжная, задыхающаяся, она напоминает о бренности всего сущего на земле. Она воспитывает получше призывов и увещеваний – не загрязнять, не вырубать, не вытаптывать, – получше устрашающей статистики и тревожных сообщений о разбившихся где-то за тридевять земель танкерах с нефтью. Призывы, цифры и факты – это на бумаге. Отравленные прибрежные шельфы далеки от нас, да, пожалуй, на глаз и не видно, что они отравлены. И пока учёные подсчитывают, надолго ли, к примеру, хватит человечеству запасов пресной воды, – солнце продолжает светить, деревья зеленеют, птицы поют, а запасы пресной воды вращают турбины. И кажется: ну что тут такого – поплевать с бережка в могучую Обь? В сотни миллиардов кубометров её ежегодного стока? Поплевать, бросить окурок, вылить тонну нефти? Так, семечки.

А попробуйте вылить тонну нефти в нашу протоку. Да что тонну нефти! Достаточно выкупать в ней мотоцикл или разок-другой устроить постирушки – и вода протухнет.

Знаменитый в прошлом бас, а ныне пенсионер и член правления кооператива, мосластый, полуглухой старик Лопатин соорудил себе плотик. Каждый день он спускает его на воду и, вооружившись граблями, чистит протоку – выдирает проворно плодящиеся водоросли. Говорят, ещё недавно Лопатин был заядлейшим рыбаком. На протоке имелось у него облюбованное прикормленное местечко. Никто не мог сравниться с ним в удачливости. Теперь Лопатин больше не рыбачит. У него стали крупно трястись руки – он не может насадить наживку на крючок. Но грабли держать ещё может. И вот трясущимися своими руками он скребёт и скребёт дно протоки. Нагрузит плотик травой, отвезёт её на берег и снова отталкивается черенком грабель.

Боюсь, что хлопоты его тщетны. Не суждено, видать, нашей протоке умереть собственной смертью. Дело в том, что власти, нарезавшие кооперативу земельный участок, не нарезали водных угодий. Счастливый жребий поселил нас на берегу протоки, и заботы по охране её мы приняли на себя добровольно. А вместе с заботами как бы присвоили право на коллективное владение протокой.

Но приезжают граждане из Верхних Пискунов, из Сизарёвки и ещё дальше – совсем уж из ближнего пригорода – с Четвёртого километра – неперевоспитанные пока, в отличие от нас, граждане. Они так долго привыкали к истине «всё моё», что чьи-то претензии на маленькое «наше» кажутся им невиданным куркульством: смотри ты, какие нашлись! То нельзя, другое запрещается!.. И хотя можно проехать чуть дальше – к Оби, к обводному каналу, к просторной акватории, именуемой Котлован, – граждане принципиально поворачивают свои мотоциклы на протоку. Причём выбирают почему-то населённый её берег, узкую трёхметровую полоску между дачами и водой. Как видно, назло «паразитам».

Для граждан протока чужая, до следующего воскресенья она им не понадобится, и они спокойно говорят своим, захотевшим «а-а», ребятишкам:

– Сядь вон под кустик. Да не бойся ты – тётя отвернётся.

Они усыпают берега яичной скорлупой, разбрасывают пустые консервные банки, жгут костры, с весёлыми матерками тянут невод и покрикивают на здешних рыбаков:

– Ну-ка, мужичок, убери удочки! А то оборвём к такой матери!

Всё потому, что мы для них – окопавшиеся куркули. В то время, как сами они пролетарии. Правда, у «пролетариев» на каждую четвёртую душу приходится по мотоциклу с коляской и на каждую вторую – по мотоциклу без коляски. Но это ничего не значит. Всё равно кулаки мы. Выработался неписаный кодекс, по которому клубника за голубой оградкой и самовар на веранде – признаки мещанства, а мопед, мотоцикл, лодка с двумя подвесными моторами – атрибуты нищего, но гордого ковбойства.

Ах, мы здесь, конечно, тоже не ангелы.

Продал дачу художник Горохов. Домик его стоял на берегу протоки, в симпатичной тополёвой роще. Горохов не увлекался огородничеством, дачу держал для отдыха и работы. Он оборудовал себе крохотную мастерскую и создавал там прекрасные, уморительные иллюстрации для детских книжек. Новые хозяева, четверо лобастых мужиков, первым делом вырубили тополя. Теперь на берегу зияет неприятная плешь. А лобастые мужики, покрякивая, выкорчёвывают пни – готовят территорию под ягодные культуры.

А театральный критик Аня Кулич, наоборот, купила дачу – на соседней улице. Каждый день Аня уходит в согру, выкапывает тоненькие, чахлые берёзки и перетаскивает на свой участок. Она сшила себе гигантскую торбу, помещает в неё деревца вместе с комом земли и, впрягшись в лямку, волочет за полтора километра – одна.

Между участком Пашки и дачей седеньких, уютных, очень мирных на вид старичков (я так и не знаю пока их фамилии) долго пустовала полоска земли. Берегли, берегли её для кого-то важного, а потом отдали солисту оперного театра Васильченко. Васильченко был одержим идеей разведения цветов. Прежде всего он привёз машину назьма и вывалил его на границе участка. Потом сколотил лёгкий навесик от дождя, встал под ним, как атлант, и радостно взревел:

– На земле-е-е ввесь рррод людской!..

Всё начиналось для Васильченко чудесно.

Но пришла комиссия, перемерила участок и обнаружила, что соседи прихватили от пустующей землицы по метровой полосочке.

– Хрен с ними, – великодушно сказал Васильченко, – мне хватит.

Комиссия, однако, охраняя права нового члена кооператива, категорически предложила соседям потесниться.

Уважающий закон Пашка молча перенёс ограду на метр. Малину он выкопал и каким-то образом распихал её по участку.

Старички же никак не соглашались понять, почему они должны лишиться своих помидоров. И хотя Васильченко говорил им: «Да ничего с вашими помидорами не сделается, честное благородное. Пусть зреют, а вы приходите и собирайте», – всё кончилось безобразной сценой. Астматически задыхающийся старичок порвал на груди рубаху и, раскачивая колья ограды, стал омерзительно кричать: «Забирай всё! Ешь меня! Рви зубами! Топчи труд мой!»

Васильченко, у которого вдобавок предыдущей ночью какой-то дурак или хулиган уволок полкучи назьма, взялся за голову и пошёл не глядя куда.