на полок залажу. Молодые не выдерживают. – И продолжил о своей жизни: – Телевизор купил, два костюма себе справил. Глянь-ко вот – как тебе костюм? – он поднялся в рост.
Костюм на дяде Гоше был хороший: двубортный, солидного, сдержанного цвета. И рубашка хорошая – в полоску. И галстук. Артамонов невольно залюбовался дядькой, особенно лицом его – грубой резки, но по-своему красивым, внушительным.
Дядя Василий, хотя годами был помоложе, выглядел изношеннее: черты лица помельче, стершиеся, и сам пожиже, и одет позатрапезнее.
Выпили еще маленько. Водка никого не брала. Она вообще – Артамонов замечал – в напряженные моменты жизни не хмелит, отупляет только и тем поддерживает.
– Петрович, а помнишь, как мы с тобой когда-то сиживали? – спросил дядя Василий. – Ох, и говорили! Всю жизнь, бывало, переберем.
Это было, верно. Давно очень, в студенческие годы Артамонова. Дядя Василий, когда Артамонов приезжал на каникулы, непременно зазывал племянника к себе, брал «белоголовку», и просиживали они над этой бутылкой до петухов. Молодой тогда еще дядя Василий был азартнейшим спорщиком, человеком обостренной любознательности и дотошности. Во всем ему хотелось разобраться: и в жизни, и в политике – внутренней и международной, и в истории, и в будущем человечества. Артамонова он заманивал, чтобы попытать: как на этот счет молодежь думает, передовое студенчество? Уважал в племяннике человека, по его мнению, грамотного, начитанного: Артамонов, как-никак, первым вроде прикоснулся к высшему образованию.
– Ну дак ты ведь политиком был тогда, – усмехнулся дядя Гоша. – Все переживал, что врагов народа мало переловили.
Это был удар под ребро. Дядя Василий, точно, к врагам народа большой счет предъявлял. В сорок первом году пришлось ему тяжело отступать, несколько раз попадал он в окружение и во всех тогдашних бедах винил исключительно врагов народа.
– Зато ты, Георгий Спиридонович, теперь у нас политик, – огрызнулся он. И повернулся к Артамонову. – Он знаешь, до чего додумался, Тимофей? Седой своей башкой? Заявляет, что запросто смог бы… ну, это… ты понимаешь, – дядя Василий подмигнул выцветшим голубым глазом.
– Да ты не мигай, – сказал дядя Гоша. – Говори прямо. Я ведь тоже партейный, я не боюсь. Я сроду ни черта не боялся. – Хвастлив был дядя Гоша по-прежнему.
– В общем, – понизил голос дядя Василий, – говорит, старый дурак, что государством сумел бы управлять. А? Как тебе это?
– А что, – хмыкнул дядя Гоша, – прынца какого-нибудь встренуть… Миллионера американского. Что я – американцев не видел? Я на них насмотрелся, когда с союзниками в сорок пятом соединились. Там, может, и прынцы были. Черт их разберет.
– Bo! – уставил на него палец дядя Василий. – Слышишь?.. «Прынца»… «встренуть»… А вопрос решить – всенародный? А выступление сделать? С Картером каким-нибудь поговорить?.. У тебя какое образование? Три класса – четвертый коридор!..
– Во-первых, ты меня не снижай, – сказал дядя Гоша. – У меня школа мастеров сталеварения – раз! – Он загнул палец. – Жизненный опыт. Война. Руководящая работа…
Дядя Василий заерзал на стуле:
– Руководящая! Хо-хо! Бригадир грузчиков – вот твой потолок. Над десятью пьянчужками покомандовал.
– Бригадиру тоже голову надо иметь… А насчет выступления – дак что я, выступления не составлю? Мне только – чтобы ошибки кто поправил. Вон Тимофея возьму в секретари. Как, Тимофей, пойдешь?
– Нет, дядя Гоша, – уклонился Артамонов. – Я не гожусь.
– Но-но! Брось. Я ведь газеты тоже просматриваю, и свои, и центральные. Натыкаюсь, случается, на твои статейки. Подходяще пишешь. Кому как, а мне бы сгодился… Другое дело, что тебе, может, в секретари зазорно. Дак они так и не называются. Называется – помощник.
Такого оборота дядя Василий не ждал. Не предполагал, что у шурина все рассчитано. Особенно его подрезала ссылка на Артамонова. С племянником дядя Вася сам, еще лет двадцать пять назад, государственные проблемы разрешал. И вроде вполне успешно.
А дядя Гоша поднатужился и добил его:
– Ну-ка, вспомни, Василий Анисимович, кто сказал: у нас кажная кухарка сможет научиться государством управлять? Кухарка!.. А у меня, как-никак, школа мастеров сталеварения…
Дядя Василий решил все же не сдаваться:
– Ну ладно. Допустим. А характер? Характер у тебя, старого долбака, какой? Ты же как чуть что – сразу за грудки. Во, представляю: американского миллионера – за грудки! Вот он обрадуется!.. А ты ведь сгребешь. У тебя не заржавеет.
– А что, дядя Гоша? – заинтересовался Артамонов. – Есть еще силенка? Все, поди, дерешься? Или перестал?
Дядя Гоша всю жизнь был очень сильным мужиком. С виду не здоровяк, но сухопарый, жилистый, перевитый тугими мускулами – железный прямо. И подраться любил, не упускал случая. А если не подраться, то хоть силой померяться. То наперегонки с кем-нибудь бежать ударится, то подобьет мужиков ось от вагонетки выжимать – кто больше. Однажды привязался к Артамонову – тоже во время студенческих каникул: «Слухай, ты боксер, да? Сколького там разряда-то?.. Давай цокнемся на пробу, раз ты меня, раз я тебя. Давай, а? Я заслоняться не буду. Только по лицу, договоримся, не бить».
Артамонов, дурачок молодой, согласился. Да они еще выпили маленько за встречу – так-то, может, и в голову не взбрело.
Он попрыгал перед дядькой, ткнул его снизу, под дых. Дядя Гоша хэкнул, половил ртом воздух – прозевался. «Ну, теперь держись – я тебя», – и сунул племянника кулаком в грудь. Артамонов вышиб спиной избяную дверь и, кувыркаясь, улетел в сени.
– Да какой я теперь драчун, – сказал дядя Гоша. – Отмахался… Хотя был недавно случай. После работы загорелось мужикам выпить. Скинулись по рублю. Ну, я тоже рубль дал. Сбегали, принесли три бутылки красного. Выпили по стакану – мало. Давай еще. А я им: хватит, ребята, шабаш. Я на дежурстве, у меня база, материальные ценности. И вам домой пора. Здесь не ресторан – до ночи гулять. Ну, один молодой парень, электросварщик, дурковатый такой, попер на меня буром: ах ты, пень трухлявый, я те щас!.. А я на ящике сидел, спиной к оградке – оградка там у нас железная, сварная. Как я повернулся к оградке-то, ухватил рукой один прут – так в двух местах сварку и оторвал!..
Артамонов скорчился, затрясся молча. Громко смеяться было нельзя.
– Ну, дядя Гоша, – сказал он, утирая слезы. – Если ты сварку в двух местах еще оторвать можешь, то с государственной машиной подавно справишься. Ты ее за неделю по винтикам раскатаешь.
Шутка его примирила спорщиков. Поверженный было дядя Василий воспрянул.
– Это точно! В таком смысле справятся. Ломать – не строить: душа не болит. Верно говорю, Георгий Спиридонович?
И дядя Гоша, посмеиваясь, согласился:
– Ломать, конечно, не строить…
Про мать они тоже поговорили – не смогли уйти от этого.
– Ты прости, Тимофей Петрович, – толковал Артамонову дядя Василий (он любил ко всем обращаться по отчеству). – Папка твой, конечно, хороший человек был, душа-человек, и мы с ним крепко дружили, вот Георгий Спиридонович не даст соврать. Но – не подумай, что я как родной брат, – в доме у вас головой все же мать была.
– А у него чья голова? – попробовал возразить дядя Гоша, кивнув на Артамонова. – Он же вылитый отец. Я другой раз гляну на него и аж вздрогну – Петро!
– Да я не про ту голову, Георгий Спиридонович. Я же иносказательно. Разве же отец глупый мужик был? Кто это может сказать? Я про то, что голова! Характер! На ней все держалось, и тут ты спорить не можешь… А почему – знаешь? – Это уже Артамонову. – Эх, если б ты всю ее жизнь знал, с малолетства! Такое ни в одной книжке не прочитаешь…
Шла вторая бессонная ночь.
Артамонова словно выдубили. Было ощущение, что остались только кости да кожа (он прямо физически чувствовал, как обтягивала она скулы, челюсти) – и какая-то утрамбованная, утоптанная пустота внутри.
Константин и Миха давно спали в Ольгиной комнате. Увела тетя Маруся туда же заслабевшего от водочки дядю Василия (он всегда-то на нее не шибко крепкий был). Сморился и дядя Гоша.
Артамонов же все бодрствовал. Долго еще пил чай с Оксаной и сестрою – теперь они заняли оставленную мужчинами кухню.
Наконец женщины его уговорили: ложись поспи – сколько можно?
– Я тебе в маминой комнате на кровати постелила, – сказала сестра.
– Не надо, – твердо отказался Артамонов. – Кровать вам с Оксаной.
Ему правда не нужна была кровать в состоянии этой невесомости. Он бросил в простеночке, в закуте перед Ольгиной комнатой, свой кожушок, на нем и свернулся.
…И начался их самый трудный день.
Начался он с ударившего внезапно дурного крика, причитаний.
Артамонов очумело вскочил. Не понял со сна: где он? что с ним?..
А это, оказывается, соседская тетка пришла попрощаться с бабой Кланей. Ей, видите ли, на работу надо было с утра, к выносу она никак не поспевала, ну и решила отреветь свое в половине седьмого утра… Это когда в доме только в половине пятого все кое-как угомонились, растыкались по углам.
Артамонов завел на кухню Оксану и решительно сказал:
– Вот что, женка, бери все в свои руки. Сейчас пойдут: родственницы десятиюродные – их тут пруд пруди, я не то что по именам, по фамилиям не всех помню, – соседки, подружки. Им для приличия откричаться надо, а Таську они нам угробят. Да и мы тоже не железные… Так что лови их прямо в коридоре, в дверях. Стой как цербер – весь грех на мне.
И Оксана встала… Родственницы, не знавшие вторую жену Артамонова в лицо, соседские бабки аж крестились, чуть ли не отплевывались, да нельзя было плевать: что за баба такая? Откуда взялась? Вот нечистая сила – и попричитать не дает!
Плач, причитания все же время от времени прорывались, хотя в комнате старух перехватывала приемная дочь дяди Гоши Ирина, тоже настропаленная Артамоновым. И всякий раз участницей этих надрывных сцен оказывалась сестра. Она оделась во все черное (откуда взяла?) – вдова, да и только. Анастасия словно вину какую перед матерью отмаливала. А в чем она, вина-то? В том, что в деревню ее отпустила? Нет. Это случайность, совпадение. Вина их всех перед матерью – великая! – в чем-то другом, что не выскажешь словами, умом даже не охватишь. И эту вину нельзя отмолить, отплакать. С ней жить предстоит.