Такое, нарочитое внешне, определение жанра — «внезапная повесть» — автор позаимствовал у В. М. Шукшина. Лет двадцать с лишним назад (вряд ли кто из читателей и помнит) в журнале «Сибирские огни» Василий Макарович опубликовал подборку рассказов под общим названием — «внезапные». И я, когда решился на этот труд, ничего более точного придумать не смог. Дело в том, что на повесть я сначала не замахивался, а хотел написать полемическую статью.
Зуделись у меня руки схватиться кое с кем из моих коллег, а более всего — с Пуськиным Иннокентием Васильевичем, человеком еще далеко не старым, но уже крепко бородатым: как в буквальном, так и мировоззренческом смысле. Я даже подготовительную работу начал: обложился произведениями литераторов прошлого века, очевидцев, так сказать, людей, наблюдавших иные «нравы нашей старины» собственными глазами и с близкого расстояния; выписки кое-какие сделал, то, сё… Как вдруг одни случай — вот именно внезапный, даже дикий и неправдоподобный, с точки зрения любого человека, стоящего на твердых материалистических позициях — переменил мои намерения.
И тогда родилась повесть.
Вот она:
ЗДЕСЬ
Пуськин Иннокентий Васильевич подрался с водителем такси. То есть не подрался взаимно — это, пожалуй, сильно сказано: «подрался». Как Щедринский градоначальник Микаладзе, Иннокентий Васильевич «не столько сражался, сколько был сражаем». Короче, отбуцкал его таксист — односторонне. И тоже — мягко сказано. Этот петнкантроп просто-напросто избил Иннокентия Васильевича — жестоко, зверски. Свалил с ног боксерским приемом и напинал под бока ботинками сорок шестого размера. Здоровый очень был, черт!.. Так что, в результате, у Пуськина оказалось сломанным девятое ребро.
Но не бывает худа без добра. По случаю травмы Пуськин выхлопотал себе больничный лист и засел дома за отложенный исторический роман. Он, вообще-то, в издательстве служил — и на личное творчество времени у него оставалось мало. А тут открылась возможность — хотя бы и в результате прискорбного события.
Значит, Иннокентий Васильевич обрядился в рубашку-косоворотку, домотканые штаны (подарок знакомого артиста из ансамбля старинной песни), онучи намотал, в лапти влез и волосики белесые расчесал на прямой пробор…
Прошу прощения, я здесь отступление должен сделать: объяснить, для чего он так замаскировался. А то иной читатель подумает еще, что автор какой-нибудь шарж сочиняет, грубо говоря — дуру гонит. Дело в том, что многие сочинители к подобным, так сказать, перевоплощениям прибегают — для пущего погружения в атмосферу изображаемого времени. Особо недоверчивых товарищей могу к свидетельским показаниям отослать, конкретно — к известной книге Яна Парандовского «Алхимия слова». В частности, он сообщает, что Анатоль Франс, к примеру, когда писал свою «Жанну д'Арк», столько натащил в комнату средневековых железяк, что по окончании работы буквально умолял знакомых: сдайте, мол, ребята, в металлолом, что ли, весь этот хлам — жизни от него нет! Метерлинк, сочиняя «Жизнь пчел», держал на столе тарелку с медом — для приманки. А Виктор Гюго, тот, вообще, оборудовал себе рабочий кабинет в виде застекленного фонаря над океаном. Стоял там за пюпитром, вдыхая соленый ветер, и создавал «Тружеников моря».
Ну а Пуськин работал над романом из прежней крестьянской жизни («пейзанской» — как выражался один его друг, о котором речь пойдет ниже) и ему в таком экзотическом наряде легче было погружаться в свой воображаемый мир, где царили святая простота, патриархальный лад и богобоязненное целомудрие. У него и кабинет был отделан под курную избу (друзья-художники постарались): стены обожженными паяльной лампой плахами обиты, вдоль них — лавки крепкие, братины разные стояли, ендовы, в переднем углу — божница.
Так вот, значит, сидел он работал, когда к нему друг заявился, товарищ — со школьных еще лет.
И они, как обычно, заспорили. Вернее, не заспорили — разговаривал-то один Пуськин. Товарищ был человек на редкость молчаливый, углубленный в себя, кандидат каких-то наук, — то ли физик, то ли химик, — и вечный изобретатель, это в нем с детства сидело. Но к Пуськину любил ходить. Придет, устроится где-нибудь в уголке и помалкивает — с глазами вовнутрь повернутыми. Идеальный слушатель.
А Пуськин оседлал своего любимого конька: стал ругать современные нравы. Не ругать даже, как обычно, — поносить на сей раз. И понятно: сам недавно жертвой оказался нравов-то этих нынешних. Особенно молодежи от него доставалось, которая, по мнению Иннокентия Васильевича, испохабилась вконец, до крайности, до!.. до пещерности прямо-таки дошла.
— Меня тут, на литературном вечере, дамочка одна спрашивает, — говорил он, вздрагивая ноздрями, — скажите, Иннокентий Васильевич (Пуськин изобразил эту шибко интеллектуальную дамочку: как она плечиками-то манерно поводит и бровки приподнимает), скажите: вам не кажется, что человечество все-таки улучшилось за последние, допустим, сто лет?.. А?! Это как тебе? А ей, значит, кажется!.. Милая, говорю!.. Да не говорю, — он махнул рукой. — Таким говорить-то — что об стену горох. Ми-ла-я! — думаю себе. — Где же это оно улучшилось-то? В чем? С каких таких шишек? Да ты посмотри вокруг! Ведь он же, курвец, у него молоко на губах не обсохло, а ему человека, пожилого, почтенного, оскорбить, обхамить, да что там — изуродовать! — как два пальца, извиняюсь… А если уж сама ни черта не видишь, совсем уж занавесилась, то хоть других, умных людей, послушай. Почитай, наконец… Помнишь, как у Астафьева? — Это он уже непосредственно к другу обратился. — Как сыночек один, с-сукин кот, привез мать в город и на вокзале бросил. Записочку еще в карман сунул; не шибко, мол, прожорливая. Матерь! Родную, а!.. Нет, прав Виктор Петрович, прав: сечь таких надо! До поросячьего визга…
— Недавно в археологическом музее был, — сказал вдруг товарищ ни к селу, ни к городу.
Пуськин оттого, что тот неожиданно заговорил, уставился на него вопросительно.
— Гостя одного сопровождал иностранного, венгра, — пояснил друг. — Любителем оказался этих… древностей. Ну, дошли до скифского зала. Экскурсоводша, молоденькая девочка, поясняет что к чему. Предметы разные показывает, оружие. В том числе чекан — вооружение скифского всадника. Такая, знаешь, маленькая злая кайла. Одноклювая. На деревянной рукоятке. Удобная штучка — на скаку сшибать: сабель-то у них, возможно, не было еще… А вот, говорит, рядом, обратите внимание, — череп воина, сраженного, надо полагать, в бою — этим самым чеканом. — Друг помолчал. — Я гляжу — а на нем четыре дырки. Рядышком.
— Ну? — спросил Пуськин.
— Что ну? Убивал его кто-то. Зверски. Не один поди Брут поработал, а и Кассий какой-нибудь. В бою-то много ли надо? Махнул разок, сшиб и дальше поскакал, А тут… долбали — будь здоров!
Пуськин, увлеченный своими проблемами, не просек — к чему это друг про череп-то.
— Вот точно! — сказал. — Зверье!.. Эх, была бы какая-нибудь машина времени, сел бы — и!.. подальше куда.
— К пейзанам своим? — усмехнулся друг.
— А хоть бы и к ним! — Иннокентий Васильевич обиделся за «пейзан». — Не хуже нас с тобой были люди. Если не лучше. Не видеть бы хоть этого крайнего посрамления разумныя твари!.. Радищева давно перечитывал? Или одно только запомнил — со школы: «О, помещик жестокосердный!» А он, между прочим, и вот такое еще говорил. — Пуськин процитировал по памяти: — «Счастливыми назваться мы можем, ибо не будем свидетели крайнего посрамления разумныя твари. Ближние наши потомки счастливее нас ещё быть могут. Но пары, в грязи омерзения почившие, уже воздымаются!..» Вот и воздыми… поднялись то есть: дожили — благодарим покорно! — до крайнего посрамления…
Друг опять, казалось, не слушал — ушел в себя.
— Машину времени, говоришь? — Он тяжело, странно как-то глядел мимо приятеля.
Достал из кармана маленький, блестящий предмет, вроде японской зажигалки на пьезокристаллах, задумчиво повертел в руке и — щелкнул!
Пламя не выскочило, а ударил в нос Пуськину незнакомый запах.
…Иннокентий Васильевич пересекал улицу на зеленый свет.
Метра полтора оставалось ему до противоположной стороны.
Вдруг взвизгнули тормоза — мягкий толчок в бедро выбросил Пуськина на тротуар.
Он не упал: обнял с размаху фонарный столб, вертанулся вокруг него, увидел вставшую боком «Волгу» с шашечками на тупом носу и — тьфу ты, идиот! — плюнул.
И попал точно на ветровое стекло.
Таксист, губастый, длинноногий акселерат, вымахнул из машины. Сгреб Иннокентия Васильевича за шиворот — сверху как-то. Аж голову пригнул:
— А ну, сотри! Коззлина! Харкаться он ещё будет!
— Сам сотрешь! — сказал Иннокентий Васильевич.
И зажмурился: потому что знал, в жутких подробностях видел, что сейчас последует.
…Друг, подавшись вперед, смотрел на Пуськина — бледный, испуганный.
— Ч-черт! — Иннокентий Васильевич потер лоб. — Словно провалился на мгновение!.. Нет, все-таки было, наверное, сотрясение. Ни фига эти эскулапы не понимают.
Друг облегченно выдохнул, откинулся на спинку стула:
— Никакого сотрясения у тебя нет. Просто ты… там побывал. — Он улыбнулся через силу. Покачал головой. — Я этого шоферюгу-то другим представлял — по твоему рассказу. Зверовидным этаким мужиком. А он… шпаненок, оказывается. Долговязый только.
Пуськин смотрел на приятеля — идиот идиотом.
— Постой… Ты что это?.. Где там?.. А ты где?
— И я — там. — Он сам вроде бы недоумевал. — Хорошо — на кнопку возврата успел нажать. А то бы он тебе еще пару ребер отремонтировал… Или бы мы вдвоем этого сопляка уделали.
У Пуськина в голове опять замутнело.
— Ты что? — он суеверно глядел на «зажигалку» (она теперь на столике письменном лежала). — Чего буровишь-то?.. Неужели — то самое?
— То, — сказал друг. Грустно почему-то сказал. — Собирались другое, а вышло то.
— Но это же фантастика! Чушь какая-то!.. Фу ты, господи!.. Прям шарики за ролики заходят. А куда собирались-то? В будущее, что-ли?