Рассказы о русском характере — страница 3 из 20

— В чем же дело, депутатки? — спросил командир н улыбнулся.

— Дело простое, — ответила Марья Игнатьевна, — собрали немцы всех баб и детей и сказали: «Отправляйте женщин в шахту, пусть уговорят бойцов сдаваться; если не сумеете их на-гора поднять, постреляем вас всех тут с детьми».

— Так, — сказал командир и покачал головой, — Что же ты нам скажешь, женщина?

Марья Игнатьевна посмотрела в лицо командиру: она повернулась к двум своим товаркам и спокойно, печально спросила:

— Что же мы скажем, женщины? — И стала вытаскивать из-за пазухи куски хлеба, коржи, вареную свеклу и картофелины в кожуре, сухие корки.

Красноармейцы отвернулись, потупились, стыдясь смотреть на пищу, прекрасную, немыслимую своим видом, своим обаятельным запахом. Они боялись смотреть на нее — то была жизнь. Один лишь командир смотрел прямо на холодный картофель и хлеб.

— Это не только мой вам ответ. Добро это мне старухи наносили, — сказала Марья Игнатьевна, — еле ведь донесла, все боялась, как бы немец под кофтой не пощупал. — Она выложила все это бедное приношение в платок, низко поклонившись, поднесла командиру, сказала: — Извините.

Он молча поклонился ей.

Нюшка Крамаренко тихо сказала:

— Игнатьевна, я как увидела того раненого, как его живым черви едят, услышала его слова, так я обо всем забыла.

Варвара Зотова оглядела красноармейцев улыбающимися глазами и сказала:

— Выходит, ребята, зря депутация в шахту ездила.

И красноармейцы глядели на ее молодое лицо.

— А ты оставайся с нами, — сказал один, — выйдешь за меня замуж.

— Ну и что ж, пойду, — сказала Варвара, — а кормить жену будешь?

И все тихо рассмеялись.

Два с лишним часа просидели женщины в шахте. Командир со стариком забойщиком ушли в дальний угол печи, негромко разговаривали.

Варвара Зотова сидела на земле, подле нее, опершись на локоть, лежал небольшого роста красноармеец. В полутьме она видела бледность его лба, резко выступавшие из-под кожи лицевые кости, желваки на скулах. Он смотрел откровенным, пристальным взором, по-детски полуоткрыв рот, на ее шею, белевшую под платком, на ее лицо и грудь. Бабья нежность заполнила ее сердце, она тихонько погладила его по руке, придвинулась к нему. Лицо его искривилось улыбкой, и он хрипло шепнул ей:

— Эх, зря вы нас тут расстроили — что женщина, что хлеб, все про солнышко напоминают.

Она обняла его, поцеловала в губы и заплакала.

Все сидевшие молча смотрели, никто не пошутил и не посмеялся. Стало тихо.

— Что же, пора нам ехать, — сказала Игнатьевна и поднялась. — Дед Козлов, Дмитрич, поднимайся, что ли!

Старый забойщик сказал:

— Проводить до ствола провожу, а с вами на-гора не поеду, делать мне там нечего.

— Что ты, Дмитрич? — сказала Крамаренко. — Ты же тут с голоду умрешь.

— Ну что же, — сказал он, — я тут со своими людьми умру, в шахте, где всю жизнь проработал. — И сказал он это таким спокойным и ясным голосом — все сразу поняли, что уговаривать его ни к чему.

Командир вышел вперед:

— Ну, женщины, не будьте на нас в обиде. Все же, я думаю, немцы только запугать вас хотели, чтобы нас на провокацию взять.

— Детям своим о нас расскажите. Пусть они своим детям расскажут: умеют умирать наши люди.

— Эх, письмецо с ними передать, — сказал один красноармеец, — после войны бы переслали привет наш смертельный.

— Не нужно писем, — сказал командир. — Их, вероятно, обыщут после того, как они подымутся.

И женщины ушли от них, плача, словно оставляли а шахте мужей и братьев, обреченных на смерть.

III

Дважды в эту ночь немцы бросали в ствол дымовые шашки. Костицын приказал закрыть все вентиляционные двери, завалить их мелким угольным штыбом. Часовые пробирались к стволу через воздушники, стояли на посту в противогазах.

Во мраке пробрался к Костицыну санитар и доложил, что раненые погибли.

— Не от газу, а своей смертью, — сказал он и, найдя руку Костицына, передал ему маленький кусок хлеба. — Не захотел Минеев есть, сказал: «Сдай обратно командиру, мне уже это без пользы».

Командир молча положил хлеб в свою полевую сумку, где хранился продовольственный запас отряда.

Прошло много часов. Бензиновая лампочка погасла, все лежали в полном мраке. Лишь на несколько мгновений капитан Костицын включил ручной электрический фонарь — батарея почти вся выгорела, темно-красная ниточка накалилась с трудом, не в силах преодолеть огромность мрака. Костицын разделил продукты, принесенные Игнатьевной, на десять частей. На каждого человека приходилось по картофелине и куску хлеба весом в шестьдесят-восемьдесят граммов.

— Ну что, дед, — сказал он забойщику, — не жалеешь, что остался с нами?

— Нет, — ответил старик, — чего жалеть! У меня тут на сердце спокойно.

— А ты бы рассказал что-нибудь, дед, — попросил голос из темноты.

— Правда, дед, послушаем тебя, — поддержал второй голос. — Ты не стесняйся, нас тут человек десять осталось, люди все рабочие.

— А с каких работ? — спросил старик.

— С разных. Вот товарищ капитан Костицын до войны учителем был.

— Я ботанику преподавал в учительском институте, — сказал капитан и рассмеялся.

— Ну вот, четверо нас тут — слесаря. Вот я и три друга мои.

— И все четверо Иванами зовемся. Четыре Ивана.

— Сержант Ладьин наборщиком был в типографии, а санитар наш Гаврилов… Он здесь, что ли?

— Здесь, — ответил голос, — кончилась моя санитарная работа.

— Гаврилов — он кладовщиком в инструментальном складе был.

— Ну, и один Федька парикмахером работал, а Кузин аппаратчиком был на химическом заводе.

— Вот и все наше войско.

— Это кто сказал, санитар? — спросил старик.

— Правильно, видишь, ты уж нас привык различать.

— Значит, шахтеров нет среди вас, подземных?

— Мы теперь все подземные, — сказал голос из дальнего угла, — все шахтеры.

— Это кто ж говорит, — спросил старик, — слесарь, что ли?

— Он самый.

И все тихо, лениво засмеялись.

— Да, вот приходится отдыхать.

— Мы и сейчас в бою, — сказал Костицын, — мы в осажденной крепости. Мы отвлекаем на себя силу противника. И помните, товарищи, что пока один из нас дышит, пока глаза его не закрыты, он воин нашей армии, он ведет великий бой.

Слова его были сказаны в темноту звонким голосом, он почти прокричал их, и никто не видел, как Костицын вытер пот, выступивший на висках от чрезмерного напряжения, понадобившегося ему, чтобы произнести эти громкие слова.

«Да, это учитель, — подумал забойщик, — это настоящий учитель».

И он одобрительно сказал:

— Да, ребята, ваш начальник всей нашей шахтой заведовать бы мог, был бы заведующий настоящий.

Но никто не понял, как много похвалы вложил старик в эти слова, никто не знал, что Козлов всю жизнь свою ругал заведующих, говорил, что нет на свете человека, который мог бы заведовать такой знаменитой шахтой, — ствол которой он, Козлов, прорубал своими руками.

Во тьме, охваченный доверием и любовью к людям, чью жестокую судьбу добровольно разделил, старик сказал:

— Ребята, я эту шахту знаю, как муж жену не знает, как мать сына родного не знает. Я, ребята, в этой шахте сорок лет работал. Только и были у меня перерывы три раза — это в пятом году, за восстание против царя продержали меня в тюрьме четырнадцать месяцев, и потом в одиннадцатом году еще на полгода сажали за то, что агитацию против царя вел, и в шестнадцатом — взяли меня на фронт, и в плен я к немцам попал.

— Вот видишь, — сказал насмешливый голос, — вы, старики, любите хвалиться. Мы на Дону стояли, старик один, казак, все перед нами выхвалялся, кресты царские показывал, насмешки строил. А вот в плен мы живыми не идем, а ты пошел.

— Видел ты меня в плену?! — крикнул Козлов. — Видел ты меня там?! Меня раненым взяли, я без памяти был.

— Сержант, сержант! — сказал строго Костицын.

— Виноват, товарищ капитан, я ведь не по злобе, а посмеяться.

— Ладно, чего там, — сказал старик и махнул в темноте рукой в знак прощения, но никто, конечно, не видел, как он это сделал. — Я из плена три раза бегал, — миролюбиво сказал он. — Первый раз из Вестфалии — работал там на шахте тоже; и вроде работа та же, и вроде шахта как шахта, но не могу, и все. Чувствую — удавлюсь, а работать там не стану.

— А кормили как? — спросили в один голос несколько человек.

— Ну, кормили! Двести пятьдесят граммов хлеба и суп такой, что на дне тарелки Берлин видать. Ни слезинки жиру. Кипяток.

— Кипяточку сейчас я бы выпил.

Снова раздался голос командира:

— Меркулов, помните мой приказ — о еде не разговаривать.

— Так я ведь о кипяточке, нешто это еда, товарищ капитан! — добродушно и устало ответил Меркулов.

— Да, проработал я там с месяц и в Голландию бежал, через границу перебрался, — говорил Козлов. — Шестнадцать суток в Голландии жил и потом на пароход пробрался — в Норвегию ехать. Только не доехал. Поймал нас немец в море и в Гамбург привел. Дали мне там крепко, к кресту подвязывали. Два часа висел, фельдшер мне пульс щупал, водой отливал, а потом послали в Эльзас, на руду — тоже подземная работа. Тут уж наша революция подошла, я снова бежал, через всю Германию прошел. Ну, тут уже мне помогали рабочие ихние. Я по-ихнему разговаривать стал. В деревнях не ночевал, больше старался в рабочих поселках. Вот так и шел. А двадцать верст осталось мне идти — снова меня поймали и… в тюрьму. Тут уж я третий раз бежал. Пробрался в Прибалтийский край, ну и тифом заболел. «Неужели, думаю, не приду на шахту, неужели придется помереть?» Нет, осилил немца, осилил и тиф. Выздоровел До двадцать первого года в гражданской войне был, добровольцем пошел. Я ведь против старого режима очень был злой, еще парнем молодым афишки разбрасывал — тогда так листовки мы звали.

— Да ты, старик, неукротимый! — сказал сидевший рядом с Козловым боец.

— О, брат, я, знаешь, какой, — с детским бахвальством сказал Козлов, — я человек рабочий, революционный, я ради правды никогда не жалел ничего. Ну и пришел я, как демобилизовали меня, в апреле. Это было перед вечером уже. Пришел. — Он помолчал, переживая давнишнее воспоминание. — Пришел, да… пришел. И правду скажу, не в поселок зашел, а прямо вышел на здание, ну, на копер посмотреть. Стою, и слезы льются, и не пьяный ничуть, а плачу. Ей-богу, вот тебе честное слово. Смотрю на шахту, на глеевую гору и плачу. А народ уже меня узнал, к моей бабе побежали. Кричат! «Козел