Рассказы о животных — страница 4 из 66

Долгие годы безропотно, в великом безмолвии своей воловьей души, тянул он соху и под конец постарел, обессилел. Отец мой, сам его вырастивший из маленького теленочка, знал всю жизнь этого существа, полную труда и покорности судьбе. Он любил старого труженика, своего товарища, которого ни в чем не мог упрекнуть, всем сердцем жалел его, и когда тот стал ненужен, не хотел ни продавать его, ни мучить работой, а оставил старика жить привольно, на покое.

Бедный Белчо! Какой у него был мученический вид и какая кроткая душа! Он был самым крупным животным на селе. Белый, будто снежный сугроб, с большими темно-жемчужными рогами, возносящимися надо лбом наподобие лиры…

Обычно Белчо лежал во дворе, под навесом, окруженный заботами ребятишек. Мы его вычесывали, гладили, носили ему еду, украшали рога букетами цветов. Он выглядел в них немного смешным, похожим на старого поезжанина из свадебной процессии, но на наши затеи не обижался. Этот старый добряк глядел на нас дружелюбно своими большими черными глазами, такими спокойными, милыми, умными и печальными, будто хотел что-то сказать. Заглядывая в них, мы дружески спрашивали:

— Что, Белчо? Тебе надо чего-нибудь, а?

Белчо качал головой и, глубоко вздохнув, начинал медленно пережевывать своим беззубым ртом жвачку.

Кормили мы его вволю. Он вечно ел, вечно жевал и все таки был страшно худ. Бока у него глубоко ввалились, ребра можно было пересчитать, кости, лопатки, позвонки на спине торчали, словно хребет Стара-Планины.

Каждое утро Белчо вставал, отряхивался от соломы, облизывал належанные места на своем теле, выходил из-под навеса и шел к реке на водопой. Ступал он медленно, спокойно, равнодушно, голову держа гордо, словно сознавая, какой огромный труд проделан им в прошлом. Поджарый, хорошо начищенный, с красивыми рогами, на которых висели наши букеты, он всем своим величественным видом внушал встречным такое уважение, что все останавливались поглядеть на него.

Белчо подходил к реке, пил, потом так же спокойно, не глядя по сторонам, возвращался на свое место под навес. К вечеру он, опять совершенно самостоятельно, без постороннего зова или понуждения, повторял свой рейс. Маленькие прогулки эти совершались всегда в определенный час дня, так безошибочно точно, что по ним можно было узнавать время, как по часам.

Летом мы иногда отправляли его с деревенским стадом на пастбище. Но коровы уходили далеко в лес, карабкались по крутым холмам и каменистым склонам, а ему это было уже не под силу. Он отставал и возвращался поздно вечером. А как-то раз чуть совсем не пропал, и мой отец всю ночь искал его в лесу.

Оказалось, что он отбился от стада и, усталый, лег на дороге.

Тогда отец решил посылать Белчо не с коровами, а с телятами. Они паслись ближе, в лес не забирались, и от них он не мог отбиться.

В первый день Белчо не пожелал ходить с такими молокососами и, обиженный, еще не выйдя из села, повернул обратно. Напрасно пастушок пытался гнать его. Белчо так сердито заревел и так угрожающе наставил рога, что тот испугался и махнул на него рукой. На другой день мы опять выгнали Белчо с телятами. Он пошел. Но в обед вернулся недовольный, мрачный, глубоко уязвленный в своем самолюбии. Телята, эти озорные мальчишки, скачущие, как полоумные, задравши хвост, возмутили его своими проказами.

Однако через несколько дней его упорство было сломлено. Он покорился судьбе со смирением мудреца. Люди нарочно выходили из домов — посмотреть как важно он шествует. Когда телята, подгоняемые пастухом, трогались в путь, подняв тучу пыли, Белчо присоединялся к ним и шел сбоку, как учитель, сопровождающий школьников. Время от времени он издавал рев по адресу какого-нибудь шаловливого теленка и наставлял на него свои острые рога.

Рано утром, заслышав зов пастуха, Белчо выходил из ворот. Дойдя до площади, он останавливался, устремив взгляд на зеленое поле, озаренное первыми лучами солнца, уже осушающими капельки росы, и глядел на ниву, которую когда-то пахал, на луга, где, молодой и сильный, работал и пасся. Глядел долго своими влажными печальными глазами, словно не мол наглядеться, и глубоко вздыхал, как человек.

Что делалось в этой безропотной душе?

На вот Белчо заболел. Не пошел на площадь любоваться полем, а остался лежать под навесом. Тело его раздулось, шерсть взъерошилась; он дрожал как в лихорадке, взгляд его выражал муку. Мы накрыли беднягу попоной, принесли ему корму, но он к нему не притронулся. Дали воды — он окунул в нее морду и сейчас же с отвращением отвернулся, тяжело застонав. Мы побежали за кузнецом, умевшим лечить. Тот внимательно осмотрел больного, подергал его за хвост, потянул за уши, вывернул ему веки, наконец вдунул ему в нос через трубку какого-то едкого черного порошка и ушел.

Несколько дней Белчо лежал страдающий, измученный, не обращая внимания ни на корм, ни на воду. Он страшно похудел, стал плоский, как доска. Потом понемногу начал есть и наконец поднялся, еле держась на ногах.

Как-то в праздник, погожим весенним днем, народ, веселый, нарядный, возвращался из церкви. Старые сливы нашего сада стояли в полном цвету, с улыбкой склоняюсь друг к другу, словно старушки, разодевшиеся на свадебный пир. Ночью прошел дождик. Воздух был свежий, небо чистое, ясное. Солнце взошло над холмами, сияющее, светлое, праздничное, будто вышло из церкви вместе с народом.

Белчо выглядел бодрей. Обрадованные его выздоровлением, мы украсили его рога большими пучками молодой крапивы, примулы и ветками цветущей сливы, вычистили его, расчесали. Он глядел на нас ласково, жмурясь от удовольствия.

Вдруг он встал и медленно отошел от нас. Потом, с трудом переступая дрожащими ногами, вышел за ворота, такой же величественный и красивый, как прежде, хотя и исхудавший. Мы думали было удержать его, но мать не велела. И мы пошли за ним.

Белчо отправился на реку. Люди, давно его не видевшие, останавливались, говоря: «Бедный Белчо!»

Он подошел к мостику, напился воды, постоял, но потом, против обыкновения, не повернул к дому, а перешел через речку и направился к нашей ниве, лежавшей неподалеку, где колыхалась только что вышедшая в трубку рожь. Из волн ее доносился голос перепела, над нею порхали мотыльки. Белчо остановился на краю нивы, поглядел на нее, как на что-то знакомое, близкое, и отщипнул несколько травинок на меже. Потом переступил с ноги на ногу и вдруг, зашатавшись, с глубоким болезненным вздохом рухнул на землю. Мы в испуге кинулись домой — сообщить о несчастье.

Когда мы вернулись с отцом, Белчо лежал мертвый, вытянув морду к цветущей меже, с широко раскрытыми, устремленными в синее небо глазами, печальными, безмолвными, прекрасными, но уже не видящими.

Так умер этот старый труженик, этот наш молчаливый друг.

Возле нивы, которую он когда-то пахал и к которой пришел сложить свою усталую голову, мы и похоронили старого вола, вырыв ему глубокую могилу, как человеку. Окруженная изгородью из белых камней, она по весне зарастает густой травой.

Местность, где находится эта одинокая гробница, люди назвали «Белчовой могилой».

И до сих пор, приехав в родное село, я обязательно иду поклониться двум дорогим мне могилам — моей матери и Белчо.


Перевод Д. Горбова.

НИКИФОР ПОПФИЛИППОВ

МАТЬ

После утренника, устроенного школьниками одного села для своих матерей, на котором присутствовали и мы с доктором Мишо, последний поведал мне любопытную историю. Передаю ее дословно.

Следует оговориться, что разрешения на это доктор мне не давал. Вот уже несколько лет, как я потерял его след, и потому прошу его, если он случайно узнает об этом, простить меня за то, что я взял на себя такую смелость, и не судить строго, если я что-нибудь пропустил.

— Это было не так давно, — начал он. — Прошлой весной. За несколько дней до благовещения судьба занесла меня в С. Я исходил вдоль и поперек это село с бросающейся в глаза бедностью улочек и дворов и переполненными корчмами. Покончив с делами, под вечер я вышел из села и зашагал на станцию, чтоб попасть на пловдивский поезд.

До станции, как тебе известно, не больше восьми километров — для меня с моими саженными шагами это сущий пустяк. После войн с их бесконечными переходами и еще более долгими привалами пространство и время для меня как бы потеряли значение.

Хотя времени у меня было немного — я его точно рассчитал, — и приходилось спешить, чтобы не опоздать на поезд, я как всегда не мог устоять перед искушением остановиться, чтобы полюбоваться дивными просторами, открывающимися моим глазам. Я наслаждался прекрасным видом высокого волнистого плато, сбегающего к востоку и живописно прикорнувшего у самого подножия восточных отрогов Рилы.

Я был поражен, что по соседству с узким, как труба, скалистым и вечно пыльным ущельем существует такой безбрежный простор со свежим, прозрачным, как хрусталь, воздухом, чистыми водами и лазурным небом — а я этого и не подозревал! Солнце светило над по-весеннему зазеленевшим широким плоскогорьем. Ветерок доносил из ущелья над селом терпкий аромат ели и дикой герани, а от ближних вершин до самого села простирались вечерние тени.

Кое-где на лугах и незасеянных пашнях виднелись отары овец и небольшие стада крупного скота. Одна отара выбралась из ивняка, медленно, пощипывая траву, миновала полосу залежи, перевалила через невысокий гребень и скрылась из виду.

Шоссе пересекало этот ивняк.

Дойдя до него, я вдруг увидел, что одна белая овца, продравшись сквозь кустарник справа, подошла к канавке у обочины, остановилась напротив и, повернув голову ко мне, заблеяла.

Я подумал, что овца замешкалась в ивняке, отбилась от стада и теперь ищет его.

Но она блеяла как-то по-особому. Совсем не так подает голос потерявшаяся или запертая овца. Она издавала известный тем, кто имел дело со скотиной, утробный звук — низкий, ласковый, тягучий — так овцы подзывают ягнят пососать молока.